Иннокентий Анненский и Николай Гумилёв
- Автор:
Роман Тименчик
- Дата:
1987 год
Николай Гумилёв стал учеником царскосельской Николаевской гимназии в 1903 году, когда их семья вернулась на север из Тифлиса (а начинал он учебу в петербургской гимназии Я. Г. Гуревича). В Царском селе новичок сразу выделился в юношеских компаниях как «поэт».
Брат его одноклассника вспоминал о встрече на гимназической вечеринке в 1903 — 1904 году: «Он был в моде, всюду бывал, стихи его в рукописях ходили по рукам. Гумилёв <…> держался очень прямо, говорил медленно с расстановкой и голос имел совсем особенный. Он не ждал, чтобы его долго упрашивали, и без всякого жеманства начал декламировать; «Я конквистадор в панцире железном», — начал он; он немного шепелявил и картавил»1. Надо сказать, что поэтами заявляли себя многие царскосельские гимназисты. Авторами стихотворных сборников впоследствии стали Д. И. Коковцев, Ю. И. Кос, В. И. Анненский-Кривич, Д. И. Крачковский (Кленовский). На поприще стихотворства подвизались Б. О. Мейер, И. Л. Варшавский, Ю. В. Голенищев-Кутузов, В. Н. Ястребов, племянник Гумилёва Н. Л. Сверчков и др. Такое обилие юных литераторов может быть связано с личностью директора гимназии в 1896 — 1905 годах. Во всяком случае, сами они впоследствии склонны были устанавливать такую связь. Так, А. В. Савицкий (Лишин), ставший инженером на КВЖД и выпустивший, в 1939 году в Харбине два исторических романа, утверждал, что от своего директора он, «как и все воспитанники гимназии, навсегда впитал великую любовь к поэзии и литературе»2. Директор — И. Ф. Анненский — был озабочен ранними эстетическими порывами вверенных ему учеников. Гимназическая молва передавала его слова при обсуждении кого-то из трудных питомцев: «Да, да, господа! Но ведь он пишет стихи!» Композитор В. М. Дешевов, перешедший в 1903 году из Николаевской гимназии в реальное училище, вспоминал, как Анненский, встретив его после этого на улице, с укором спросил: «Что же это вы променяли искусство на ремесло?»3 Уроки Анненского превращались в импровизации по поэтике:
«— Иннокентий Федорович, почему здесь придыхание?
И долго любовный эстетически возбужденный ум рылся перед всем классом в психологии Гомера, в переливах речи, в удобстве пропеть ту или иную строфу, пока искомое придыхание не становилось ясным, понятным, узаконенным»4.
Но среди стихолюбивых сверстников, гласно или негласно поддерживаемых необычным директором, гимназист Гумилёв выделялся своей уж очень особой «странностью». Сорок лет спустя искусствовед (а в юности и поэт) Н. Н. Пунин вспоминал: «Он был старше меня сперва на три, а потом на два класса, умудрившись в VII классе остаться на второй год. Некрасивый, но с тщательно сделанным пробором по середине головы, он ходил всегда в мундире, кажется, на белой подкладке, что считалось среди гимназистов высшим шиком. Никакого активного интереса к гимназической жизни он не обнаруживал, но вокруг его имени смутно гудела молва; говорили об его дурном поведении, об его странных стихах и странных вкусах. Я ничего не помню, кроме того, что я смотрел на него, надменно проходящего по коридору, с благоговейным любопытством. К журналу «Горизонт», помнится, он имел какое-то отношение»5.
Такой гимназист должен был привлечь внимание директора не только своими эскападами (вроде попытки дуэли и т. п.). В стихотворении «Памяти Анненского» Гумилёв рассказывал о визитах к спокойному и учтивому директору.
Десяток фраз, пленительных и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространство безымянных
Мечтаний — слабого меня6.
В выпускном классе Гумилёв издал первую свою книжку стихов «Путь конквистадоров», которую подарил Анненскому, перечислив в инскрипте сочинения адресата — сборник «Тихие песни», вышедший в 1904 году, драмы «Царь Иксион» (СПб., 1902) и «Лаодамия» (написана в 1902 году):
Тому, кто был влюблен, как Иксион,
Не в наши радости земные, а в другие,
Кто создал Тихих Песен нежный сон — Творцу Лаодамии
от автора7.
А Анненский на «Тихих песнях» надписал Гумилёву 17 февраля 1906 года поощрительный мадригал, содержащий, один из его любимых образов «дынного заката»8, подхваченный потом Гумилёвым («С надтреснутою дыней схож закат» в стихотворении «Вечер»):
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю9.
В ту же пору Анненский и Гумилёв стали соседями по альманаху «Северная речь», собранному из произведений литераторов-царскоселов, — в нем участвовали также В. И. Анненский-Кривич, Д. И. Коковцев, Д. Полознев (В. М. Дешевов) и П. М. Загуляев. Последний вскоре проявил себя злобным литературным противником как Гумилёва, так и Анненского.
В 1906 году, окончив гимназию, Гумилёв отправился в Париж, чтобы слушать лекции в Сорбонне, Анненский снабдил его рекомендательным письмом в семью своей сестры, бывшей замужем за известным французским антропологом Ж. Деникером10. В январе 1908 года в Париже вышел сборник Гумилёва «Романтические цветы». Сонное Царское село, «спальня Петербурга», как называли его иные, несколько всколыхнулось от этого литературного события. 23 февраля 1908 года на традиционном семейно-музыкальном вечере А. В. Савицкий (Лишин) исполнил, как сообщила местная газета, «Помпей у пиратов» Гумилёва — поэта-декадента»11. А вскоре в той же газете появился пасквиль, автором которого скорее всего был редактор литературного отдела П. М. Загуляев. Царское село было выведено под именем города Калачева; «Среди его граждан нашелся тоже гениальный «поэт». Это был молодой человек очень неприятной наружности и косноязычный, недавно окончивший местную гимназию, где одно время высшее начальство самолично пописывало стихи с сильным привкусом декадентщины. Его фамилия, впрочем, не будем называть его фамилии. <…> Этот многообещающий юноша побывал в Париже, где, по его словам, он приобщился к кружку, служившему черные мессы, и, вернувшись в мирный Калачев, выпустил в свет книжку своих стихов, которые быстро разошлись по городу, так как жаждавший только славы автор рассылал ее совершенно бесплатно. У поэта нашлись подражатели, и вскоре в каждом уважающем себя семействе был свой собственный поэт». Сочинителю пасквиля вышеприведенная характеристика внешности Гумилёва показалась излишне академичной, и он заставил еще свою героиню из поклонниц поэта сложить «Гимн Новатору»: «В раскосе глаз твоих величье ужасно. Багровых уст косноязычье прекрасно»12. В поздних автобиографических набросках Анна Ахматова несколько раз возвращалась к теме «той более или менее явной травли со стороны озверелых царскоселов, которую пришлось пережить Гумилёву. В этом страшном месте все, что было выше какого-то уровня, — подлежало уничтожению. <…> В Н. С. царскоселам все было враждебно — больше всего декадентские стихи, затем поездки в Африку, высказывания вроде того, что его любимая героиня не Татьяна и не Лиза, а библейская Ева. Этого ему царскоселы никогда не простили»13.
В 1908 году Гумилёв вернулся в Царское село, и произошло его новое сближение с Анненским.
7 декабря 1908 года вступивший в заведование критико-библиографическим отделом газеты «Речь» публицист Л. Галич направил Анненскому предложение участвовать в этом отделе. Анненский быстро откликнулся статьей о Гумилёвской книжке, подписав ее инициалами «И. А.». 13 декабря он получил телеграмму: «Если разрешите поставить имя полностью, буду крайне благодарен. Очень важно для газеты. Пойдёт в виде статьи. Галич»14. Однако Анненский настоял на криптониме. Возможно, что об этой публикации он писал год спустя в автобиографии: «<…> анонимно напечатал за всю мою жизнь одну только, и то хвалебную заметку»15. Рецензия Анненского «О романтических цветах» не вошла в недавнее издание «Книг отражений». Между тем она представляет первостепенный интерес для понимания эстетики позднего Анненского:
«В последнее время не принято допытываться о соответствии стихотворного сборника с его названием.
В самом деле, почему одну сестру назвали Ольгой, а другую Ариадной? Романтические цветы — это имя мне нравится, хотя я и не знаю, что собственно оно значит. Но несколько тусклое как символ, оно красиво как звучность, — и с меня довольно.
Темно-зеленая, чуть тронутая позолотой книжка, скорей даже тетрадка Н. Гумилёва прочитывается быстро. Вы выпиваете ее, как глоток зеленого шартреза.
Зеленая книжка оставила во мне сразу же впечатление чего-то пряного, сладкого, пожалуй, даже экзотического, но вместе с тем и такого, что жаль было бы долго и пристально смаковать и разглядывать на свет: дал скользнуть по желобку языка — и как-то невольно тянешься повторить этот сладкий зеленый глоток.
Лучшим комментарием к книжке служит слово Париж на ее этикетке. Русская книжка, написанная в Париже, навеянная Парижем…
Юный маг в пурпуровом хитоне
Говорил нездешние слова,
Перед ней, царицей беззаконий,
Расточал рубины волшебства.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А когда на изумрудах Нила
Месяц закатился и поблек,
Бледная царица уронила
Для него алеющий цветок.
В этих словах не один искусный подбор звукоцветностей, в них есть и своеобразная красота, только она боится солнечных лучей. Ее надо рассматривать при свете и даже запахе от уличного "bec Auer»16. Днем черты экзотической царицы кажутся у спящей точно смятыми, да и у мага по лицу бродят синеватые тени. Но вчера в café-concert17 они оба были положительно красивы, размалеванные.
Никакого тут нет ни древнего востока, ни тысячелетнего тумана: бульвар, beс Auer, кусок еще влажного от дождя асфальта перед кафе — вот и вся декорация «ассирийского романа».
Не ушли стихи Н. Гумилёва и от дьявола, конечно. Только у Н. Гумилёва это, к счастью, не карамазовский дьявол, а совсем другой.
Но что же из всего этого? Мы слишком серьезны. Нам нужно во что бы то ни стало, чтобы дьявол вышел и в стихах именно такой, каким он снился аскетам после голода и самобичеваний. Но Париж ведь не со вчерашнего дня знает и другого дьявола, этот дьявол — создание городской фантазии, мечта Мансарды и Буль-Миша; это он был се bohème ricanant М. Роллина18 и не о нем ли плакала еще недавно и верленовская шарманка? Что же? Разве этот дьявол не может быть красив? Вам смешна великая любовь дьявола, и что он дьявол, и что он плавал (здесь — за магнитом Ф. Сологуба, кажется) — напрасно19. В бульварном дьяволе, может быть, есть абрис будущего…
Почему «мореплаватель Павзаний» и «император Каракалла» должны быть непременно историческими картинами? Для меня довольно, если в красивых ритмах, в нарядных словах, в культурно-прихотливой чуткости восприятий они будут лишь парижски, пусть даже только бульварно-декоративны.
И над морем седым и пустынным,
Приподнявшись лениво на локте,
Посыпает толченым рубином
Розоватые длинные ногти.
Это положительно красиво… а Красивое, право, не так-то уж далеко и от Прекрасного. Pulchrum non unum sed multa20. Н. Гумилёв умеет смотреть, если захочет, и говорить о том, что видит, если видение красиво.
Кто был бледный и красивый рыцарь,
Что проехал на черном коне?
И какая сказочная птица
Кружилась над ним в вышине?
И какой печальный взгляд он бросил
На мое цветное окно,
И зачем мне сделался несносен
Мир родной и знакомый давно?
И зачем мой старший брат в испуге,
При дрожащем мерцаньи свечи,
Вынимал из погребов кольчуги
И натачивал копья и мечи?
И зачем сегодня в капелле
Все сходились, читали псалмы,
И монахи угрюмые пели
Заклинанья против мрака и тьмы?., и т. д.
Тема ясна и хорошо развивается; это придушенное семейное несчастье — истеричка-дочь, «влюбленная в дьявола». Каданс выдержан: в нем чувствуются большие, но стертые ступени спиральной башенной лестницы, идут к теме и глухие ассонансы в чередовании с рифмами.
Хорошо и «Озеро Чад», история какой-то африканки, увеселяющей Марсель. Тут целый ряд тропических эффектов, и все, конечно, бутафорские: и змеи-лианы, и разъяренные звери, и «изысканный жираф», жираф-то особенно, — но все чары африканки пропитаны трагедией. Н. Гумилёв не прочь был бы сохранить за песнями об этой даме — их, т. е. песен, у него три — всю силу экзотической иронии, но голос на этот раз немножко изменил Анахарсису XX века, ему просто жаль дикарки, ему хочется плакать.
Робкий ум мой обессилен бедами,
Взор мой с каждым часом угасает…
Умереть? Но там, в полях неведомых,
Там мой муж, он ждет и не прощает.
Зеленая книжка отразила не только искание красоты, но и красоту исканий. Это много. И я рад, что романтические цветы — деланные, потому что поэзия живых… умерла давно. И возродится ли?
Сам Н. Гумилёв чутко следил за ритмами своих впечатлений, и лиризм умеет подчинять замыслу, а кроме того, и что особенно важно, он любит культуру и не боится буржуазного привкуса красоты»21.
Некоторое время спустя Гумилёв поблагодарил Анненского письмом. Не все в рецензии было приемлемо для него. Слово «бутафорские» было обидным и запоминающимся (еще тринадцать лет спустя М. Зенкевич писал: «<…> главный недостаток его поэзии — приподнятый и риторический пафос, за что когда-то Инн. Анненский назвал его поэзию бутафорской…»22). И Гумилёв писал: «Я не буду говорить о той снисходительности и внимательности, с какой Вы отнеслись к моим стихам, я хочу особенно поблагодарить Вас за лестный отзыв об «Озере Чад», моем любимом стихотворении. Из всех людей, которых я знаю, только Вы увидели в ней самую суть, ту иронию, которая составляет сущность романтизма и в значительной степени обусловила название всей книги. С главной мыслью Вашей статьи — с веяньем Парижа я еще не могу вполне согласиться, но во всяком случае, она дает мне возможность взглянуть на себя под совершенно новым углом зренья»23.
В черновиках этой рецензии осталось несколько попутных рассуждений:
«Дьявол грозит сделаться для импрессионистов тем же, чем были лебедь и луна — для романтиков, т. е. чуть что не разменной монетой».
«Мы любуемся римской «улицей» в сатире Горация, в эпиграмме Марциала. За что же тогда презирать несравненно более интересный Буль-Миш или Olyrapia24 современного Парижа, да еще своеобразно отразившийся в душе Анахарсиса 20-го века».
«На 31 стр. у г. Гумилёва опять дьявол, да еще не просто дьявол, а «влюбленная в дьявола». Да, но ведь это только четыре звучных, это только четыре скользящих по голубому льду равнодушия и, может быть, даже иронии… строфы. Не роман, для которого надо рыться в процессах колдуний и в сочинениях алхимиков. Оцените же хоть это» (здесь — намек на роман «Огненный ангел» Гумилёвского учителя Брюсова).
«Нравится мне еще, что у молодого автора в его маскарадном экзотизме чувствуется иногда не только чисто-славянская мрачность, но и стихийно-русское «искание муки», это обаятельно-некрасовское «мерещится мне всюду драма», наша, специально-наша «трагическая мораль». Не то чтобы я всем этим очень уж гордился, но комбинация интересна: Буль-Миш и Некрасов, и даже посерьезнее Некрасова. Помните, в «Романцеро» Гейне, уже умирающего, его Помаре25. Завтра ее повезут анатомировать. Но поэту вспомнилась сегодня ее пляска, и фантазия его жадно ищет упоения, танца, ноющей скрипки, блеска… о… расплата завтра, потом, когда-нибудь… Теперь блеск, хмель, красота quand même26. He то у Гумилёва. «Озеро Чад»27
Эти черновые наброски проясняют метод Анненского-критика. В своих предсмертных лекциях для молодых поэтов в «Академии стиха» он противопоставлял «статическому эстетизму» электрического выключателя свой «динамический эстетизм», который «помнит… черное зерно в мерцании пылающей свечи»28. Как в пламени Анненский находил темноту, так и в поэтике он искал формообразующих противоречий, «черное зерно» антитезиса. В экзотических раритетах он увидел доступный инвентарь европейского массового искусства. Но и в самой приверженности культуре космополиса он усиливался обнаружить характерную черту отечественной традиции. За риторической приподнятостью Анненский разглядел подспудный лиризм — в набросках он говорил и о сентиментальности, и о простодушии, об «Озере Чад» была у него фраза: «А конец так прямо даже в византийском вкусе». Все эти черты действительно были заложены в поэтической индивидуальности Гумилёва, но очевидны читателю они стали только в последних его сборниках.
Летом 1909 года, работая над статьей «О современном лиризме», Анненский снова стал набрасывать портрет молодого поэта, составленный из парадоксов и перетекающих друг в друга антитезисов. Нелюбовь к театру, которую Гумилёв в этот период, видимо, устно декларировал (за три года до этого он писал драму «Шут короля Батиньоля», два года спустя обратился к малым драматическим формам, а семь лет спустя обратился к жанру стихотворной трагедии), Анненский вывел из внутренней, самодостаточной «театральности» («стилизованности»):
«Николай Гумилёв (печатается третий сборник стихов) — поэт, может быть, и артист слова более, чем лирик. Не любит театра, пьес не пишет, ничего сознательно не стилизует, хотя сам и стилизованный, — но так чутко и даже набожно начинает относиться к словам, что будто бы пережитое, всамделишное все больше походит на бутафорское. Его не подцепишь на неточности — справился заранее и у сведущих людей, и никогда не выпустит Гумилёв стиха вроде того, как его учитель — «О братья! человек, бацилла, тигр, гвоздика»29. Причесано все, как следует, и с пробором».
Разбирая стихотворение Гумилёва «Лесной пожар», Анненский опять-таки сознательно идет «от противного», привлекая ассоциации из заведомо внеположной и чуждой Гумилёву сферы. Он поминает финал вагнеровской «Валькирии» — «Волшебство огня» (Feuer-Zauber), когда Вотан призывает изменчивого бога огня Локи. Гумилёв же бравировал антипатией к музыке30, а переживв гимназические годы увлечение Ницше, открещивался впоследствии от «символической слиянности образов и вещей, изменчивости их облика», зародившихся в .«туманной мгле германских лесов»31.
Выписав образцы Гумилёвской зоографии, Анненский замечал: «Кто думает, что это настоящие звери, кто что это лишь мелькают личины старого Логи под музыку Feuer-Zauber, заклинания огня. А может быть, здесь просто декорация, т. е. единственный, пожалуй, законный символ переживаний поэта в 24 года. Дело только в том, что Гумилёв сам понимает, что дальше бутафории идти покуда и не смеет, если учиться думает великому искусству»32. В окончательном варианте отзыв стал сдержанней и уклончивей: «Лиризм Н. Гумилёва — экзотическая тоска по красочно причудливым вырезам далекого юга. Он любит все изысканное и странное, но верный вкус делает его строгим в подборе декораций»33.
Упреки Анненского были чувствительны, и Гумилёв в своей критике не раз к ним возвращался. В статье «Жизнь стиха» он писал об Анненском: «Он любит исключительно «сегодня» и исключительно «здесь», и эта любовь приводит его к преследованию не только декораций, но и декоративности»34. В последние дни жизни Анненского, в двадцатых числах ноября 1909 года, Гумилёв написал отзыв о стихах Анненского («Остров», 1909, № 2), который Анненскому уже не суждено было прочесть35. Здесь Гумилёв возвращал Анненскому упрек в «парижанстве», как тогда говорили; вернее, «снимал» его. «Кусок еще влажного от дождя асфальта» из рецензии Анненского36 Гумилёв вспомнил в связи с тем разливом русской простонародной языковой стихии, которому Анненский отдался в стихотворении «Шарики детские»: «Шарики детски, деньги отецки, покупайте, сударики, шарики» — пусть громче звучит крик всех этих ярославцев, питерских мещан… или парижских камло на мокрых панелях, под дымным небом…»37 Спор оборвался со смертью Анненского. Но в последующие двенадцать лет, при всем ревностном отношении Гумилёва к имени Анненского «как нашего «завтра»38, искры посмертной полемики с царскосельским учителем мелькали в его высказываниях39.
Примечания:
1. А. М., Русский конквистадор. Воспоминания о поэте. — «Слово». Рига, 9 мая 1926 года. Стихотворением «Я конквистадор…» открывался первый сборник Гумилёва.
2. «Рубеж», Харбин, 1940, № 24, с. 6.
3. В. М. Дешевов. Автобиография. — ЛГАЛИ, ф. 104, оп. 1. ед. хр. 20.
4. Сергей Горный (А. А. Оцуп), И. Ф. Анненский (Листок на могилу). «Биржевые Ведомости», утр. вып., 3 декабря 1909 г.
5. С текстом воспоминаний Н. Н. Пунина нас любезно ознакомила Н. В. Казимирова (Ленинград). О Гумилёвском «Горизонте», рукописном журнале, см.: Э. Голлербах, Город муз, Л., 1930, с. 166.
6. А, 1912, М 9, с. 16.
7. Сообщено Л. В. Горнунгом.
8. См.: КО, М., 1979, с. 187.
9. И. Анненский, Стихотворения и трагедии. Л., 1959, с. 221.
10. См. письмо Гумилёва к В. И. Кривичу от 2 октября 1906 года. — ЦГАЛИ, ф. 5. оп, 2, ед. хр. 2, л. 1.
11. «Царскосельское дело», 29 февраля 1908 года.
12. «Пересмешник. Царица-скука». «Царскосельское дело», 4 апреля 1908 года. Весной 1907 года в той же газете ряд статей печатался за подписью «Тремограст». Псевдоним принадлежал, по-видимому, тому же Загуляеву и был заимствован из рассказа Гумилёва «Гибели обреченные» («Сириус», Париж, 1907, № 1), где это слово означало имя «первого человека».
13. ОРРК ГПБ, ф. 1073.
14. ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 309, л. 7.
15. КО, с. 495.
16. Газового рожка (франц.).
17. Кафешантан (франц.).
18. «Ухмыляющаяся богема» отсылает к двум стихотворениям французского символиста Мориса Роллина (1846 — 1903), переведенным Анненским: «Богема» и «Приятель».
19. Имеется в виду стихотворение Ф. Сологуба «Когда я в бурном море плавал…» (1902).
20. Прекрасное не едино, но множественно (лат.).
21. «Речь», 1908, № 308, 15 декабря.
22. М (Зенкевич М. А.) Рец. на кн.: Гумилёв, Огненный столп — «Саррабис», Саратов, 1921, № 3. с. 12.
23. ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1. ед. хр. 316, л. 1.
24. Название мюзик-холла в Париже.
25. Анализ стихотворения Гейне «Помаре» см.: КО, с. 156.
26. Вопреки всему (франц.).
27. ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1. ед. хр. 200, 201.
28. Там же , ед. хр. 168, л. 13.
29. Из стихотворения Брюсова «Жизнь».
30. См.: Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец. Л., 1933, с. 270. Впрочем, образы вагнеровских героев Гумилёв подробно обыгрывал в своей рецензии на «Монастырь» Э. Верхарна («Речь», 24 ноября 1908 года). — может быть, не без влияния бесед с давним вагнерианцем Анненским.
31. Н. Гумилёв. Письма о русской поэзии. П., 1923, с 38.
32. ЦГАЛИ, ф. 6, оп. 1, ед. хр. 135, л 187.
33. КО, с. 378.
34. Н. Гумилёв. Письма о русской поэзии, с. 27.
35. Отзыв входил в состав рецензии, в которой обозревались также стихи Эллиса в № 9 «Весов» за 1909 год. Последний появился в Петербурге в начале 20-х чисел ноября. 27 ноября Гумилёв уехал из Петербурга через Киев и Одессу в свое африканское путешествие. 30 ноября скончался Анненский. Отзыв был напечатан в декабрьском выпуске «Аполлона».
36. размышления Анненского над импульсами Гумилёвского творчества, может быть, откликнулись в его стихотворении «Дождик» (29 июня 1909 года): «И в мокром асфальте поэт захочет, так счастье находит».
37. Н. Гумилёв. Письма о русской поэзии, с. 76.
38. Там же, с. 86. Гумилёву также принадлежит рецензия на «Вторую книгу отражений» Анненского («Речь». 11 мая 1909 года).
39. См., например, письмо Гумилёва к Ахматовой от 16 июля 1915 года («Новый мир». 1986. № 9, с. 225).