Николай Гумилёв: посмертные скандалы

  • Дата:
Источник:
  • Семиотика скандала. Сборник статей. Москва. Издательство «Европа», 2007
теги: гибель, анализ, современники

Биография Николая Гумилёва числит в себе, как известно, ряд эпизодов, когда его имя становилось поводом для пересудов и кривотолков, всеобщего осуждения или по меньшей мере почти единогласного недоумения. Ближайший очевидец становления его репутации Анна Ахматова с огорчением и некоторой обидой констатировала, что все происходившее с Гумилёвым ставилось ему в упрек, хотя те же обстоятельства в жизни других персон шли им только на пользу в глазах общества. Наиболее известным скандалом, связанным с именем Гумилёва, была его дуэль с Волошиным 1909 года. Если, конечно, не считать таковым его казнь.


Смерть Гумилёва, убитого в ночь на 25 августа 1921 года, прервала таким печальным образом его конфликтные и нередко скандалезные взаимоотношения с рядом современников, но с рядом других — только перевела их в другую форму. Сначала о первых.

Начнем с самого малозначительного из скандалов, вероятно, никем, кроме трех непосредственных участников, не замеченного.

Гумилёв осенью 1913 года написал мадригал, развивающий мотив встречи в пустыне из знаменитого стихотворения Шагинян «Кто б ты ни был, заходи, прохожий...»:

К ***

Если встретишь меня, не узнаешь!
Назовут — едва ли припомнишь!
Только раз говорил я с тобою,
Только раз целовал твои руки.

Но клянусь — ты будешь моею,
Даже если ты любишь другого,
Даже если долгие годы
Не удастся тебя мне встретить!

Я клянусь тебе белым храмом,
Что мы вместе видели на рассвете,
В этом храме венчал нас незримо
Серафим с пылающим взором.

Я клянусь тебе теми снами.
Что я вижу теперь каждой ночью,
И моей великой тоскою
О тебе в великой пустыне, —

В той пустыне, где горы вставали.
Как твои молодые груди,
И закаты в небе пылали,
Как твои кровавые губы.

Поэт Александр Конге, погибший на войне в 1916 г., писал Борису Садовскому 3 ноября 1913 г.:

Вы, вероятно, замечали, будучи в «Собаке», что Гумилёву сильно понравилась Мариэтта. После Вашего отъезда произошли дальнейшие события на этой почве. В одну из суббот Гумилёв подсел к нам, пригласил ее (Мариэтту, а не субботу) в «Гиперборей», на что она по моему наущению дала «гордый» и уклончивый ответ. Потом сей господин развалился рядом в небрежной позе и стал в нос читать своп стихи, видимо относящиеся к ней, ибо 1) он предупредил ее, что прочтет стихи, которые могут ее заинтересовать, а 2) это явствует из содержания, которое сейчас изложу. Автор стихотворения (впрочем, неплохого) идет где-то в пустыне и декламирует, обращаясь «к ней», что он видит ее во сне каждую ночь, что в пустыне этой песчаные горы, «как твои молодые груди», что путь его труден, но он надеется на свои силы: «Клянусь, ты будешь моей, даже если любишь другого» и т. д. Цитировал я на память, но ручаюсь, что не вру. Не будучи ревнив особо, — я возмущен был его амикошонством и наглыми стихами и решил отомстить ему, так. чтобы он сел в калошу и было бы смешно, независимо от того, обиделся бы он или нет. Поэтому я написал стихи и прочел их в «Собаке» с эстрады на вечере поэтов. Гумилёв настолько обалдел, что сам аплодировал мне, и настолько, по-видимому, струсил, что весь вечер не подошел к Мариэтте. Вот эти стихи:

Послание к поэту NN

Мой соперник, в любви бесплодный,
Я боюсь, ты ошибся ныне.
Ты увидел мираж холодный
В безопасной твоей пустыне.

Может быть, ты найдешь оазис,
Ручеек возле пальмы пыльной.
Ты, расслабленный и бессильный
В смешноватом твоем экстазе.

Разве солнце с тобою будет
На пути твоем незаметном?
Разве эти нежные груди
Ты увидишь во сне бесцветном?

Ты задремлешь в палатке низкой
На груди негритянской сирены
И услышишь совсем близко
Иронический смех гиены.

Ты поклялся: «Будешь моею!»
Пусть же будет тебе известно:
Я клянусь, что я сумею
Показать тебе твое место1

Мариэтта, о которой шла речь, — скорее всего, Мариэтта Шагинян. Покинув Петербург, она вернулась в Петроград только к 1921 году и здесь снова встретилась с Гумилёвым. В его следственном деле сохранилась изъятая 3 августа 1921 г. при его аресте записка: «Расписка. Мною взято у Н. С. Гумилёва пятьдесят тысяч рублей. Мариэтта Шагинян. 23.V.21», а в печатном издании ее дневника воспроизведена (и это единственное упоминание Гумилёва в этом издании) одна из записей о Гумилёве в ее рукописном дневнике — от 19 января 1921 г.: «Вечером довольно бестолковый и дилетантский вечер поэтов. Выступал Ходасевич. Молодые поэты, с Гумилёвым во главе, устроили игру в жмурки»2. Записи, относящиеся к августовским дням 1921 года, в цитируемом издании отсутствуют, но об этих днях сохранилось воспоминания ее соседки по Дому искусств:

7-VIII М. Шагинян записывает только два слова: «Умер Блок». Она не хочет помнить, как с ума сходила от горя, как металась, потрясая своими кулаченками, кому-то грозила и кричала: «Они уморили его! Уморили голодом!» Могла бы запомнить Мариэтта и еще более страшную смерть, которую она не решилась даже помянуть, — это расстрел Гумилёва. Когда она узнала об этом, она заперлась в своей комнате и, так как ключ остался в замке, то видеть, в каком она состоянии, было невозможно. Друзья были в волнении — не натворила бы она чего с собой, и то и дело подходили к двери, прислушиваясь. Мне удалось вытолкнуть карандашом ключ. Я была уверена, что она не услышит его падения. Так это и было. Мы увидели, что Мариэтта сидит за столом и тихо плачет. Я осталась ждать у двери. Через некоторое время она стала тихо ходить по комнате. Я стукнула, когда она была близко к двери. Она открыла, молча взяла меня за плечи и повела через всю комнату к стене, где у нее висело «расписание». Она обожала составлять планы и расписания, в которых включались занятия марксизмом, текущей политикой и прочим. Она их никогда не исполняла, даже «ударные», но в каждом новом периоде своей жизни всегда составляла их заново. Расписание, аккуратно разграфленное и исписанное ее красивым мелким почерком, было перечеркнуто карандашом и внизу стояло: «Писать стихи. Гумилёв».

— Это он написал мне: писать стихи. Это все, что теперь от него осталось, — стихи. [] А я не могу больше писать стихов, — сказала она очень тихо и грустно.

Потом совсем другим, не лирическим тоном, она спросила, и мне ее слов не забыть вовек: «Кто имеет право убить поэта?»3

Тональность, в которой Конге сообщал своему адресату о своей пре с Гумилёвым за Мариэтту, определена взаимоотношениями этого адресата с Гумилёвым. Борис Садовской занимал резко отрицательную позицию по отношению к поззии Гумилёва, к Цеху поэтов, к журналу «Гиперборей», к акмеизму. Б. Садовской атаковал сборник «Чужое небо»: «Сами по себе стихотворения г. Гумилёва не плохи: они хорошо сделаны и могут сойти за... почти поэзию. Вот в этом-то роковом почти и скрывается непереходимая пропасть между живой поэзией и мертвыми стихами г. Гумилёва»4. Гумилёв был для Садовского олицетворением угрозы, нависшей над русской поэзией: «Взгляд Тютчева на поэта как на помазанника, носителя священного огня, особенно следует помнить в наше печальное время, когда проповедь мертвой ремесленной техники стихотворства начинает укореняться среди молодых поэтов, убивая в зародыше живой талант»5. В недописанной статье того же года, оставшейся в его архиве, он обрушивался на «чистоту голоса ватиканского кастрата» у Гумилёва и пытался подобрать аргументы для оправдания своей антипатии: «...формально Гумилёв пишет лучше Пушкина. Но почему Пушкин бессмертен? Потому что все это правда души. Пушкин поэтому символичен. Искренность живет и дышит. А так — отписка. <...> Конквистадоры не нужны, ибо от Гомера и до наших дней все истинные поэты поют, как им Бог велит. Отсюда выражение — поэт Божьей милостью. Поэт не ищет, а находит»6. По появлении двух выпусков журнала «Гиперборей» Б. Садовской продолжил атаку под псевдонимом:

...я ближе познакомился с изданиями «Цеха поэтов». Перелистав их тощие, превосходно изданные книжки, я облегченно вздохнул, и все мне стало ясно: представители Цеха все, что угодно, только не поэты. Оговорюсь: я исключаю из их числа г. Городецкого, попавшего в компанию честных тружеников по очевидной ошибке. <...> Перелистывая странички «Гиперборея», искренне хочется сказать его участникам: зачем и для кого вы трудитесь, господа? Кому нужны все эти ваши анатомические препараты, эти гомункулы, зарожденные в колбах и ретортах, мертворожденные ваши строчки, неспособные увлечь и захватить живого читателя? Если вы думаете, что этой беготней в колесе готовите вы дорогу будущему Пушкину, то ошибаетесь жестоко: будущий Пушкин, который придет еще нескоро, первым своим шагом разорвет, не заметив, вашу паутину, и от слов пойдет к жизни, тогда как вы совершили обратный путь. Сводя поэзию к ремеслу, вы ребячески издеваетесь над искусством; мастерски тачая лакированные туфельки и ботинки, вы сами тешитесь своим «веселым мастерством». Но никому не нужно оно, и не по ноге будущему Пушкину окажется ваша эстетическая обувь7.

Зимой 1913 года оппоненты встречались в «Бродячей собаке». Б. Садовской вспоминал впоследствии:

Н. С. Гумилёв в литературе был мой противник, но встречались мы дружелюбно. При первом знакомстве в «Бродячей собаке» изрядно выпили и зорко следили друг за другом. — «Ведь вы охотник?» — «Да». — «Я тоже охотник». — «На какую дичь?» — «На зайцев». — «По-моему, приятнее застрелить леопарда». — «Всякому свое». Тут же Гумилёв вызвал меня на литературную дуэль: продолжить наизусть любое место из Пушкина. Выбрали секундантов, но поединок не состоялся: всем очень хотелось спать8.

Вероятно под впечатлением этих встреч Гумилёв решил, что Б. Садовской «сбавил тон» в полемической статье о журнале «Аполлон», как сказано в письме Гумилёва к Ахматовой из Одессы от 9 апреля 1913 г. (на самом деле, эта статья, подписанная криптонимом, принадлежала Борису Лавреневу9). Неверно приписанная Б. Садовскому статья освежила в памяти Гумилёва всю длившуюся целый год атаку и отчасти вызвала к жизни гумилёвское стихотворение, которое он приложил к упомянутому выше письму к Ахматовой, разъяснив в приписке возможный повод к написанию стихотворения:

Я сегодня опять услышал.
Как тяжелый якорь ползет,
И я видел, как в море вышел
Пятипалубный пароход.
Отто го-то и солнце дышит,
А земля говорит, поет.

Неужель хоть одна есть крыса
В грязной кухне, иль червь в норе,
Хоть один беззубый и лысый
И помешанный на добре.
Что не слышат песен Уллиса,
Призывающего к игре?

Ах, к игре с трезубцем Нептуна,
С косами диких нереид
В час, когда буруны, как струны.
Звонко лопаются и дрожит
Пена в них или груди юной.
Самой нежной из Афродит.

Вот и я выхожу из дома
Повстречаться с иной судьбой,
Целый мир, чужой и знакомый.
Породниться готов со мной:
Берегов изгибы, изломы,
И вода, и ветер морской.

Солнце духа, ах, без закатно.
Не земле его побороть.
Никогда не вернусь обратно.
Усмирю усталую плоть.
Если лето благоприятно.
Если любит меня Господь.

9 апреля 1913
P.S. Стихи против Бориса Садовского10

Следующий ход в этом противоборстве был сделан в довольно неожиданный момент. В вышедшем весной 1915 года сборнике литературных очерков Б. Садовского говорилось:

...Брюсов стиходей. Литературная фигура его имеет общее нечто (сказать ли?) с императором Вильгельмом. Та же постоянная рисовка и склонность к игре словами (бряцание), та же неутомимость в ненужном и даже вредном труде, та же безвкусица в своем деле. Как Вильгельм, создал Брюсов по образу и подобию своему армию лейтенантов и фельдфебелей поэзии, от Волошина и Лифшица <sic!>, с кронпринцем Гумилёвым во главе. Как пушки у Круппа, отливаются по заказу современные стихи и даже целые сборники стихотворений11.

В столичной газете «День» за Гумилёва вступился его друг прозаик Сергей Ауслендер:

Валерий Брюсов не нуждается в моей защите. Его значение для поэзии русской слишком общепризнанно, чтобы злобные выпады недавнего почитателя могли что-нибудь изменить. Но, как близкий друг Гумилёва, я не могу не протестовать, не могу не крикнуть: «Стыдно, позорно то, что вы говорите, Садовской!» Я не знаю, может быть, слова «Вильгельм», «кронпринц» — произносит Садовской только с милой шутливостью, но для меня, для миллионов людей, для Гумилёва — это символы всего самого злого, что только существует.

Николай Степанович Гумилёв в качестве добровольца нижнего чина в рядах российской армии борется с этим злом, угрожающим нашей жизни, свободе, культуре, борется со всем тем, что олицетворяется для нас в Вильгельме и его бесславном кронпринце. И как раз в эти дни, когда появилась «Озимь», где так походя ненавистным сравнением оскорбляется Гумилёв (тоже сотрудник Садовского по «Весам»), мы, друзья Гумилёва, с тревогой ждали от него известий, зная, что он участвует в самых жарких, кровопролитных сражениях, отражая врагов у Восточно-Прусской границы.

В другом месте, упрекая чуть ли не всех поголовно поэтов современных (меньше десятка «настоящих» поэтов по его счету) в омертвении, Садовской пишет: «Пушкин был живой человек, современник Бородина и Парижа ...Для Пушкина и его друзей живы были и Казанский собор, и Адмиралтейская игла, и Медный Всадник; для Вас, господа, существует в Петрограде одна «Вена» (27 стр.). Да, да, надо быть совершенно мертвым человеком, чтобы не почувствовать, как бестактно, неприлично назвать Гумилёва, недавно получившего Георгиевский крест, кронпринцем, чтобы в это время пламенной любви и надежды, которой соединены все сердца России, найти о литературе русской только слова унижения...12

Этот эпизод привлек внимание литераторов. Например, в день появления заметок С. Ауслендера один из ранних литературных знакомцев Гумилёва — Александр Кондратьев в письме к Брюсову выражал удивление тем, что Садовской ополчился на адресата письма, и добавлял: «Но еще более обидно мне за Вас стало, когда на защиту Вашу в "Дне" ополчился и принял Вас и Н. С. Гумилёва под свое покровительство Сергей Абрамович Ауслендер. Словно Вы нуждаетесь в чьей-нибудь защите?!...»13 Гумилёв, впрочем, отнесся к этой истории с чувством юмора — в частном собрании хранится экземпляр сборника «Колчан» с надписью: «Борису Александровичу Садовскому, неопасному нейтралисту от "кронпринца" Гумилёва»14. По-видимому, окончательным исчерпанием былых скандалов должна была стать рекомендательная записка Б. Садовского, адресованная Гумилёву. О ней мы знаем из письма поэта Григория Шмерельсона (1901-1943) к Б. Садовскому, с которым они были знакомы по Нижнему Новгороду, где Б. Садовской жил в это время и откуда он прибыл 13 сентября 1921 г. в Петроград. 20 сентября 1921 г. Г. Б. Шмерельсон писал: «По известным вам причинам карточкой к Николаю Степановичу я не воспользовался»15.

Один скандал, оборвавшийся с расстрелом Гумилёва, был совсем свежим. Мария Шкапская прочитала при Гумилёве свое стихотворение «Людовику XVII»:

Народной ярости не внове
Смиряться страшною игрой.
Тебе, Семнадцатый Людовик,
Стал братом Алексей Второй.

И он принес свой выкуп древний
За горевых пожаров чад,
За то, что мерли по деревне
Мильоны каждый год ребят.

За их отцов разгул кабацкий
И за покрытый кровью шлях.
За хруст костей в могилах братских
В маньчжурских и иных полях.

За матерей сухие спины.
За ранний горький блеск седин.
За Геси Гельфман в час родин
Насильно отнятого сына.

<...>

Но помню горестно и ясно —
Я — мать, и наш закон — простой:
Мы к этой крови непричастны,
Как непричастны были к той.

М. Шкапская вспоминала, что Блок «так настойчиво предостерегал от Гумилёва и всего того, что было связано с ним, как просто запретил мне войти в "Цех поэтов", где я собиралась совершенствоваться в теории стиха, как политически умно и верно направлял мою (да и всю работу Союза в целом) и как откровенно радовался, как после организованного им, Блоком, моего совместного с ним выступления в Доме искусств Гумилёв отказался подать мне руку за содержание одного из моих стихотворений»16.

Эта ссора жила в памяти поэтессы, и посмертным примирением, видимо, должно было стать ее стихотворение 1925 года, где автор погружается во второй план, подобно тому, как это происходило в «Заблудившемся трамвае», который, по мнению Максимилиана Волошина, был построен по схеме верленовского «Croquis Parisiens»:

Moi, j'allais, revantdu divin
Platon Et de Phidias,
Et de Salamine et de Marathon...

В переводе Валерия Брюсова:

А я, — я шел, мечтая о Платоне,
В вечерний час,
О Саламине и о Марафоне...

В стихотворении М. Шкапской этот второй, виртуальный мир — не Эллада Верлена, не Бейрут Гумилёва, а уголовный мир каверинского «Конца хазы», который она читает в вагоне на Николаевском мосту:

...И спохватившись у Тучкова,
Что не такой, не тот вагон.
Что вез когда-то Гумилёва
Через мосты, века и сон —
Сменить его на первый встречный
И, может быть, опять не тот...17

Эта ссылка тоже до известной степени была скандальной, ибо стихотворение Гумилёва существовало тогда под знаком запретности. В этом году записано: «Эльге Каминской цензура запретила читать "Заблудившийся трамвай" (на вечере, недавно устроенном где-то). Но публика требовала Гумилёва, и она все-таки прочла "Заблудившийся трамвай", после чего ей было сказано, что об этом с ней еще поговорят...»18 Впрочем, чуть позднее, во время берлинских гастролей Э. Каминская исполняла его в присутствии советского начальства19. Не было ли это стихотворение известно Каверину, когда он вставлял мотив «заблудившихся трамваев» в свой роман «Художник неизвестен»?20

Среди посмертных откликов одним из самых скандальных было стихотворное мемориальное подношение былого литературного соратника Сергея Городецкого, которое, как вспоминала Ахматова три года спустя, «так возмутило тогда всех»21:

На львов в агатной Абиссинии,
На немцев в мировой войне
Ты шел, глаза холодно-синие
Всегда вперед, и в зной и в снег.

В Китай стремился, в Полинезию.
Тигрицу-жизнь хватал живьем.
Но обескровливал поэзию
Стальным рассудка лезвием.

Любой пленялся авантюрою.
И светский быт едва терпел.
Но над несбыточной цезурою
Математически корпел.

Тесня полет Пегаса русого,
Был трезвым даже в забытье
И разрывал в пустынях Брюсова
Камеи древние Готье.

К вершине шел и рай указывал.
Где первозданный жил Адам. —
Но под обложкой лупоглазого
Журнала петербургских дам.

Когда же в городе огромнутом
Всечеловеческий встал бунт.
Скитался по холодным комнатам.
Бурча, что хлеба только фунт,

И ничего под гневным заревом
Не уловил, не уследил.
Лишь о возмездьи поговаривал
Да перевод переводил.

И стал, слепец, врагом восстания.
Надменно смерть в неволе звал,
В мозгу синела Океания,
И пела белая Москва.

Конец поэмы недочисленной
Узнал ли ты в стенах глухих?
Что понял в гибели бессмысленной?
Какие вымыслил стихи?

О, как же мог твой чистый пламенник
В песках погаснуть золотых?
Ты не узнал родного знамени
Или поэтом не был ты22.

Впрочем, С. Городецкий в это время почти ежедневно удивлял своими перехлестами в обслуживании новой идеологии. Приведем один пример из многих: «Вот как отличился Сергей Городецкий (и ему должно быть очень неловко, как поэту и критику): "Отражение ее ("зубровской идеологии") уже заметно, например, на Всев. Иванове, который описывает, как "бабы плакали одинаково" над убитыми и белыми и красными..." Не правда ли, было бы куда художественнее, если бы Всев. Иванов описал, как жены белых отхватывали трепака вокруг убитых своих мужей в то время, как жены красных голосили над убитыми красноармейцами?»23

Отношение к казни Гумилёва разделило подсоветское литературное сообщество. Так, В. П.Купченко упоминал «протест Андрея Белого против чтения Г. Шенгели стихотворения памяти Н.Гумилёва, в котором уничижительно упоминался "вершковый лоб Максима": "Как, так говорят о русском писателе? Нет, этого я не могу допустить!" — "Но вы же живете в обществе, где поэтов расстреливают", — парировал Шенгели»24.

Но уже в 1920-е годы начинает формироваться, можно сказать, повальное литературное двоемыслие, совмещающее публичное осуждение, отмежевание, разоблачение и т.п. убитого поэта и тайное почитание его стихов25. Иногда второе сказывалось в цитировании стихов Гумилёва без особой необходимости, сопровождаемом ритуальным уничижением цитируемого автора:

Разве нельзя считать признаком вырождения буржуазного общества, загнивания капитализма, если один из крупнейших представителей литературы самой «благополучной» страны — Франции, писатель Мак Орлан, с тревогой указывая на «наличие социального беспокойства», в страхе за судьбу своего класса восклицает: «Земля подлинно похожа на шар, катящийся вниз по крутому откосу, скорость падения которого все увеличивается». Эти тревожные речи французского писателя любопытным образом напоминают стихи последнего поэта русского империализма — Гумилёва:

Созидающий башню сорвется.
Будет страшен стремительный лет...

Так писал Гумилёв в момент, когда поступательный ход революции осудил на скорую гибель русский капитализм.

И мы видим, что точно так же чувствуют и говорят теперь представители «победоносной» французской буржуазии26.

С тайной, а иногда и не очень скрываемой симпатией к Гумилёву велась борьба с конца 1920-х годов. Лефовец Петр Незнамов писал: «В поэзии у нас сейчас провозглашено не мало врагов-друзей. Их, с одной стороны, принято слегка приканчивать, а с другой — творчеству их рекомендуется подражать. Таков Гумилёв. В литературе он живет недострел я иным; и в ней сейчас бытуют не только его стихи, служащие часто молодым поэтам подстрочником, но и его формулировки»27. Хотя голоса об учебе у Гумилёва раздавались и в Москве (например, Александр Жаров, дружно осужденный за это), но считалось, что рассадником культа являлся Ленинград. Валерий Друзин писал:

В 1927 году секрет изготовления акмеистических стихов прост. Берутся стихи Гумилёва и встречающиеся в них экзотические вещи, люди, животные (в натуральную величину) уменьшаются до игрушечных размеров. Рычащие гумилёвские львы превращаются в кабинетные безделушки. То же и с гумилёвскими декорациями. И с интонациями. Вот типичные эпигонские стихи образца 1927 года:

Целую ночь я ткала напролет
Пестрых рассказов ковер
Он не вернется, Синдбад-Мореход,
С далеких алмазных гор.

Опять-таки следует отметить трогательное сходство поэтов пролетарских и не-пролетарских.

Не тебя ль с улыбкою Мадонны
Флорентийский мастер рисовал.
Кудри кос, склонившихся влюбленно,
И лица задумчивый овал.

Это пишет эпигон из не-пролетарского Союза поэтов.

Днем ли, ночью, в бормотаньи бреда.
Он мне снится в гавани морской,
Флорентийский мастер, дальний предок
В полумраке старой мастерской.

Это пишет эпигон из Ассоциации пролетарских писателей28.

И два года спустя В. Друзин констатирует: «Гумилёвым клянутся и в Союзе поэтов, и в Ассоциации пролетарских писателей»29. В том 1929 году «Комсомольская правда» статьей Иосифа Уткина «Снимите очки!» начала борьбу с эстетизмом среди молодежи. И. Уткин отвергал «гумилёвщину» в своем стихотворении «По дороге домой»:

Среди индустрии: «Вороний грай».
И «Машенька», и фасад.
И вот он — гремит гумилёвский трамвай
В Зоологический сад.
Но я не хочу экзотических стран.
Жирафов и чудных трав!
Эпоха права:и подъемный кран —
Огромный чугунный жираф...

В статье в «Комсомолке» И. Уткин писал: «Непереработанные "Фонтанка", "Сенатский шпиц", "Аничков мост", тысячу раз обыгранные старыми петербургскими поэтами, могут превратить талантливых ленинградских ребят в петербургских литературных гимназистов»30. Вслед за ним там же забытый ныне критик Лев Бариль (впоследствии расстрелянный как троцкист) накинулся на ленинградскую группу «Смена»: «... отдавая дань культурной учебе, подменяют критическое усвоение элементов старой поэзии (Гумилёв, Анненский, Пастернак, Кузьмин <sic!>) органическим, беспрекословным врастанием в чужую словесную среду, добровольно отказываясь от поисков нового языка, новой словесной культуры <...> Примером таких эпигонских усилий можно привести Всеволода Рождественского, который из года в год популяризирует Гумилёва»31.

Ленинградцы отвечали устами Зелика Штейнмана (впоследствии посаженного в лагерь как троцкиста же):

Мы вовсе не хотим замалчивать того бесспорного обстоятельства, что в Ленинграде эстетские традиции, эпигонское подражание, увлечение всякого рода буржуазными теорийками формалистского происхождения — сказываются с гораздо большей силой, чем в литературных условиях в культурной обстановке Москвы. Но ожесточенно борясь направо, всячески парализуя попытку — от кого бы она ни исходила, — оказать разлагающее влияние на нашу литературную молодежь, мы с неменьшей силой должны бороться и с тем упрощенным, с тем легкомысленным отношением к литературе, к учебе, к усвоению культуры, которым занимается Иосиф Уткин. Хвостизм, возведенный в декларацию, это не меньшее зло, чем Гумилёв, объявленный вождем и учителем. И тому, и другому надо объявить решительную борьбу32.

Видимо, за это время, осень-зиму 1929 года, кто-то указал на криминальные реминисценции у самого И. Уткина, и 21 декабря 1929 года, в день 50-летия Сталина, он выступил в газете с покаянием в «эстетском перерождении»: «На сегодняшний день для меня несомненно, что в части моего творчества, а именно в стихах лирического жанра я допустил ряд ошибок эстетского порядка. Причину этого я вижу в художественном наследстве, через которое и преодолевая которое должен пройти всякий пролетарский художник. Выучка у акмеистов, символистов, футуристов не прошла для меня безнаказанно»33. В связи с этой охотой на акмеистических ведьм в очередной раз в 1930 году отрекается от своего учителя Николай Тихонов: «...у Гумилёва можно поучиться искусству образа, экономии стиха, ритмике, но применять его тематическую установку не приходится, настолько его тематика далека от нас и чужда нам»34.

Эстетическое двоемыслие касалось не только профессиональных литераторов, — сошлемся на рассказ, относящийся к 1930-м годам, о машинистке высокопоставленного чиновника, который запирал ее в своем кабинете, где она под видом секретных документов перепечатывала для него Гумилёва, Волошина, Ахматову35. Подобные эпизоды встречаются во многих мемуарных нарративах, зачастую очевидным образом фолькло-ризованных. Хронологически последним является рассказ Виталия Коротича об апреле 1986 года, когда он напечатал в «ленинском» номере журнала «Огонек» статью о Гумилёве и подборку его стихов:

Бог не выдал, цензура не съела. Но когда меня вдруг пригласил к себе в кабинет всевластный Егор Лигачев, вторая фигура в ЦК партии, ортодокс из ортодоксов, я решил, что мой оптимизм может оказаться чрезмерным. Я вошел в кабинет на цыпочках, напряженно слушал, а Егор Кузьмич расспрашивал, как пришла в голову идея издать расстрелянного поэта, и почему это удалось. Поговорив, он подошел к двери кабинета и раздвинул над ней едва заметную полку: «Я уже много лет ксерокопировал стихи Гумилёва, где только мог доставал их и сам переплел эти тома для себя». В сафьяновом переплете с золотым тиснением странный «самиздатский» Николай Гумилёв в двух томах лежал на ладони второго секретаря ЦК. Вот уж чего я не ждал! «Почему вы не велели опубликовать его легально массовым тиражом?» — наивно вопросил я. «Сложно это...» — загадочно сказал Лигачев и начал прощаться36.

Но это уже последний скандал в посмертной судьбе Николая Гумилёва.

Примечания

1 Богомолов Н. А. Комментарии // Гумилёв Н. Сочинения в трех томах. Т.1. М., 1991. С. 566. Ср.: ПарнисА., Тименчик Р. Программы «Бродячей собаки»// Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1983. Л., 1985. С. 215. Об Александре Александровиче Конге (1891-1916) см. статью А. Л. Соболева: Русские писатели 1800-1917. Т.З. М., 1994. С. 46-47.

По характеристике Бенедикта Лившица, «молодой, талантливый поэт, находившийся под комбинированным влиянием французов и Хлебникова» (Лившиц Б. С. Полутораглазый стрелец. Л., 1989. С. 461). Две строки Конге задержались в памяти гумилёвского окружения: «Как будто сердце укололось о крылья пролетевших лет, — вспомнились мне две строчки из стихов Конге, которые похвалил в "Цехе" Гумилёв» (Зенкевич М. Сказочная эра. М., 1994. С. 440), а Владимир Нарбут взял их лейтмотивом в своем рассказе (Нарбут В. Последняя встреча // Красный офицер. Киев, 1919. №4. С. 16).

2 Шагинян М. Дневники 1917-1931. Л., 1932. С. 30.

3 Чернавина Т. Дневники Мариэтты Шагинян. 1917-1931 // Современные записки. 1934. № 55. С. 424-425. Чернавина Татьяна Васильевна (1890 — ?) — искусствовед, арестована в 1931 году по обвинению в «содействии экономической контрреволюции», освобождена без предъявления обвинительного заключения, уволена с работы. В 1932 вместе с мужем перешла финскую границу. См.: Чернавина Т. Побег из ГУЛАГа. М., 1996.

4 Современник. 1912. №4.

5 Садовской Б. Ф. И. Тютчев // Нива. 1912. №50. С. 999.

6 Здесь Б. Садовской ответил на колкость Гумилёва, который в рецензии на сборник Б. Садовского «Позднее утро» писал, положив начало их многолетней перебранке: «В роли конквистадоров, завоевателей, наполняющих сокровищницу поэзии золотыми слитками и алмазными диадемами, Борис Садовской, конечно, не годится, но из него вышел недурной колонист в уже покоренных и расчищенных областях» (Гумилёв Н. Сочинения в трех томах. Т. 3. М., 1991. С. 44)

7 Мимоза [Б.А.Садовский]. Аполлон-сапожник// Русская молва. 1912. 17 декабря.

8 Встречи с прошлым. Вып. 6. М., 1988. С. 128.

9 См. наши комментарии: Гумилёв Н. Сочинения в трех томах. Т.З. С. 338.

10 РО ИРЛИ. Коллекция П. Н. Лукницкого. Альбом Ш-9. №46.

11 Садовской Б. Озимь. П., 1915. С. 38.

12 Ауслендер С. Литературные заметки. Книга злости / /День. 1915. 22 марта.

13 ОР РГБ, Ф.386. Карт. 90. №-10, л.1. А Борису Садовскому А. А.Кондратьев писал 24 марта 1915 г.: «Кажется, Ауслендеру хочется потесней сойтись с четой Гумилёвых» (РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Ед. хр. 114, л.59). Ср. отзыв Д. А. Крючкова: «Я не согласен с С. Ауслендером в том, что ценность творчества Гумилёва оправдывается его воинской доблестью и что стихи его не подлежат критике, но выпады Садовского граничат здесь с надоевшим дешевым газетным острословием и совершенно недостойны по тону автора "Озими"» (Вершины. 1915. № 21-22).

14 De visu. 1994. №1/2. С.37.

15 РГАЛИ. Ф.464. Оп. 2. №99, л.1.

16 Шкапская М. Автобиография (1952) // РГАЛИ. Ф. 2182. Оп. 1. Ед. хр. 151, л.35.См. также вступительную статью М. Л. Гаспарова к публикации стихов М. Шкапской (Октябрь. 1992. № 3. С. 168).

17 Арион. 1999. №2. С. 44.

18 Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. 1924-1925 гг. Париж, 1991. С. 154. Каминская Эльга Моисеевна (1894-1975) — актриса-чтица. В те же годы «Заблудившийся трамвай» читал в Киеве с эстрады чтец Георгий Владимирович Артоболевский (1898-1943).

19 Офросимов Ю. «Званый вечер с торгпредами» (Вечер новой поэзии) // Руль. Берлин. 1925. 29 августа.

20 См.: Тименчик Р. К символике трамвая в русской поэзии // Труды по знаковым системам. XXI/Уч. зап. Тарт. ун-та, вып. 754. Тарту, 1987. С. 143.

21 Лукницкий П. Н. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. I. С. 276.

22 [] Последние новости. Петроград. 1922. 15 октября. Другой вариант — в сборнике московского Цеха поэтов «Стык» (1925); разночтения:

На немцев в каиновой войне ...
Салонный быт едва терпел...
Спокойно смерть к себе позвал...
О, как же мог твой смелый пламенник...
Ты не узнал всей жизни знамени...
Ужель поэтом не был ты...

Перепечатано в кн.: Образ Гумилёва в советской и эмигрантской поэзии / Сост., предисл., ком мент. В. Крейда. М., 2004. С. 90-91. Указание на этот текст, как, впрочем, и все другие библиографические позиции, содержащие имя Гумилёва, отсутствует в библиографии С. М. Городецкого в кн.: Русские советские писатели. Поэты: Биобиблиогр. указ. М.: Книга, Т. 6: Гитович — Н. Дементьев / Ред.: Н. Г. Захаренко, В. В. Серебрякова; Отв. за том Н. Г. Захаренко. 1983. С. 181. Это нас вводит в другую часть нашей темы, хронологически покрывающую 1968-1986 годы.

23 Федин К. Русские писатели все теснее зажимались в железный обруч...» / Предисл., примеч. и публ. В. Перхина // Литературная Россия. 1992. 21 февраля.

24 Купченко В. «Мы избрали иную дорогу». Письма Марии Шкапской М. А. Волошину // Русская мысль. Париж, 1996. 7-13 ноября. По рассказам, идущим из семьи Шенгели, это его стихотворение о Гумилёве стало причиной вербовки его в осведомители (Шаповалов М. В «четырнадцатизвездном созвездии» (Поэт Георгий Шенгели )// Лепта. 1996. №20. С. 167, 172); стихотворение это пока не разыскано.

25 Раздраженный лицемерием своих коллег по цеху, об этом говорил Александр Гитович: «Беда некоторых поэтов и критиков состоит в том, что, оставаясь наедине, они предпочитают Гумилёва и Цветаеву, а выходя на трибуну, клянутся Маяковским!» Разговор о поэзии: Дискуссия в Союзе писателей //Литературная газета. 1948.31 марта).

26 Гнедин Е. Между двумя мировыми войнами // Известия. 1931. 3 августа. Стихи Гумилёва пригодились автору этой статьи в тюремном карцере в 1939 году: «Я снова стоял раздетый на каменной скамейке и читал наизусть стихи. Читал Пушкина, много стихов Блока, большую поэму Гумилёва "Открытие Америки" и его же "Шестое чувство"» (Гнедин Е. Записки очевидца. Воспоминания. Дневники. Письма. М., 1990, С. 639-640).

27 Незнамов П. Система девок // Печать и революция. 1930. №4. С. 77.

28 Друзин В. О многих поэтах. В порядке дискуссии // Ленинградская правда. 1927. 26 июня.

29 Друзин В. Кризис поэзии // Жизнь искусства. 1929. №17. С. 6. Ср. и позднее: «В наши дни имеется не малое количество поэтов, умеющих состряпать сколько угодно пейзажиков по Гумилёву или изощреннейших самодовлеющих деталей "не хуже Пастернака"» (Друзин В. Так мы живем // Красная газета. 1931. 17 января.

30 Уткин И. Снимите очки! О редакторах «со вкусом», о попутническом середнячестве, о комсомольских запевалах и борьбе за литературные кадры // Комсомольская правда. 1929. 14 сентября.

31 Барриль Л. В плену эстетизма. О ленинградском литературном молодняке // Комсомольская правда. 1929. 17 ноября.

32 Штейнман 3. Саблями по воде // Смена. 1929.15 декабря.

33 Уткин И. Признаю свои ошибки // Комсомольская правда. 1929. 21 декабря.

34 Литературная учеба. 1930. №5. С. 105.

35 Дражевська Л., Соловей О. Харків у роки німецькоï окупаціï 1941-1943: Спогади. Нью-Йорк, 1985. С. 20 (сообщено Оксаной Пашко).

36 Коротич В. Двадцать лет спустя. М., 2008. С. 27.