Таганцевская загадка

Источник:
Материалы по теме:

Биография и воспоминания
теги: гибель, Таганцевский заговор

По поводу моей статьи о Гумилёве пишет мне из Франции профессор С, бывший сотрудник, из самых близких, петербургской «Всемирной литературы»: «Хотелось бы сообщить Вам кое-что известное мне. Гумилёв несомненно принимал участие в Таганцевском заговоре и даже играл там видную роль.


Он был арестован в начале августа, выданный Таганцевым, а в конце июля 1921 г. он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я немедленно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию. Предполагалось, между прочим, воспользоваться моей тайной связью с Финляндией. То есть предполагал это, по-видимому, только Гумилёв. Он сообщил мне тогда, что организация состоит из «пятерок», членов каждой пятерки знает только ее глава, а эти главы пятерок известны одному Таганцеву. Вследствие летних арестов в этих пятерках оказались пробелы, и Гумилёв стремился к их заполнению. Он говорил мне также, что разветвления заговора весьма многочисленны и захватывают влиятельные круги красной армии. Он был очень конспиративен и взял с меня честное слово, что я о его предложении не скажу ни слова никому, даже жене, матери (это я исполнил). Я говорил ему тогда же, что, ввиду того, что чекисты несомненно напали на след организации, может быть, следовало бы временно притаиться; что арестованный Таганцев, по слухам, подвергнут пыткам и может начать выдавать. На это Гумилёв ответил, что уверен, что Таганцев никого не выдаст и что, наоборот, теперь-то и нужно действовать. Из его слов я заключил также, что он составлял все прокламации и вообще ведал пропагандой в красной армии.

Николай Степанович был бодр и твердо уверен в успехе. Через несколько дней после нашего разговора он был арестован. Так как он говорил мне, что ему не грозит никакой опасности, так как выдать его мог бы только Таганцев, а в нем он уверен, — то я понял, что Таганцев действительно выдает, как, впрочем, говорили в городе уже раньше. Я ужасно боялся, что в руках чекистов окажутся какие-нибудь доказательства против Николая Степановича, и, как я потом узнал от лиц, сидевших одновременно с ним, но потом выпущенных, им в руки попали написанные его рукою прокламации, и гибель его была неизбежна.

В связи с этим, т.е. с тем, что обвинения против него были весьма серьезны, я хочу указать на статью Н. Волковыского (не помню, в какой газете), где он рассказывает о посещении Чеки им и несколькими другими литераторами для справки об арестованном Гумилёве и говорит, между прочим, что Вы (в «Горестных заметах») неточно передали этот случай. Волковыский пишет, что, после справки по телефону о Гумилёве, чекист, разговаривавший с ними, сразу изменил выражение своей рожи и потребовал предъявить документы, — таким образом, ясно, что Чека рассматривала Николая Степановича как очень опасного своего врага».

Далее в письме проф. С. следует изложение его беседы с М. Горьким после расстрела «участников Таганцевского заговора», которую профессор считает (по-моему, напрасно) не подлежащею оглашению. Я, однако, считаю себя вправе отметить близкое совпадение его показания со следующими строками моих «Горестных замет»: «Таганцева погубили какие-то большие деньги, которые он хранил и которых, при первых весенних обысках в его квартире, Чрезвычайка не нашла, а потом докопалась. Ведь дело его — по весьма твердой петроградской версии — не сразу обернулось так трагически. По первому следствию, вины супругов Таганцевых были признаны настолько сомнительными, что, — очевидно, лишь ради формы, чтобы не свести широковещательное обвинение к нулю, — ему дали двухлетние принудительные работы, жене (уже вовсе не известно, за что привлеченной) — на один год. Но, как раз перед тем престарелый отец Владимира Николаевича, знаменитый юрист, сенатор Н. С. Таганцев, обратился к Ленину с ходатайством за сына. Ленин ответил любезною телеграммою с предписанием пересмотреть дело. Телеграмма сошлась с уже готовым было приговором и механически его остановила. Следственная канитель возобновилась.

И тут история говорит надвое. Люди, питающие к г. Ленину влечение, род недуга, уверяют, будто тогда Чрезвычайка, обозленная вмешательством премьера в ее самовластную компетенцию, особенно постаралась превратить В. Н. Таганцева в ужасного государственного преступника. Другие, с большим скептицизмом и большею вероятностью, утверждают, что вся эта история с телеграммой — незамысловатое повторение старой комедии с расстрелянием великих князей. Ведь и тогда М. Горький (по его словам) привез из Москвы в Петроград письменное разрешение взять их на поруки. Но, покуда он ехал, Москва приказала по телефону поскорее расстрелять — и расстреляли, прежде чем Горький успел предъявить свой документ. Так вот и теперь циническая телефонограмма — засудить во что бы то ни стало — обогнала и отменила лицемерную телеграмму — судить по совести».

Письмо проф. С. определенно подтверждает эту вторую версию. Таганцевы пали жертвами лицемерия лукавого Ленина и фанатичной жестокости Дзержинского. Этот палач был все-таки лучше своего учителя и шефа — хотя бы уж тем, что имел мужество принимать на себя ответственность за свои зверства, не прячась за спины подчиненных исполнителей.

Статьи Н. М. Волковыского, о которой упоминает проф. С, я, к сожалению, не читал, так что не знаю, какую именно неточность отметил он в моем пересказе посещения Чеки литературной делегацией. Мой пересказ — со слов покойного А. Л. Волынского-Флексера, участвовавшего в делегации по званию председателя профессионального Союза писателей. Но Н. М. Волковыскому, как личному свидетелю сцены, конечно, тут и карты в руки. Помню, — главное, — что трагического ареста никто во «Всемирной литературе» не ожидал. По словам проф. С, никак не ожидал его и — успокоенный Лениным — Горький.

Проф. С. решительно утверждает, что Гумилёва «выдал Таганцев». Это и советские «правительственные сообщения» возвещали — не о Гумилёве собственно, а что Таганцев в тюрьме оговорил многих, частью арестованных, частью скрывшихся.

Дружески зная проф. С, я никак не заподозрю, чтобы он написал это неосмотрительно, только по слуху. Тем более что он приводит два доказательства: во-первых, пытку, которая могла вытянуть у Таганцева роковые признания; во-вторых, что принадлежность Гумилёва к «Таганцевскому заговору» была неведома никому, за исключением самого Таганцева.

Оставляя покуда в стороне первое доказательство, скажу два слова о втором.

Я не раз изъявлял печатно сомнения в реальности этого пресловутого «Таганцевского заговора», по крайней мере, в том широком масштабе, что приписали ему и Чрезвычайка (потому что нуждалась в предлоге терроризировать интеллигенцию), и общество (потому что, стыдясь своего бессилия, жаждало хоть какого-нибудь проявления освободительной энергии в своей оробевшей среде). Раз проф. С. свидетельствует о себе как об участнике заговора, завербованном в него Гумилёвым, сомнения, казалось бы, должны погаснуть. Но, признаюсь, скептицизм мой не сломлен до конца. То есть что проф. С. был приглашаем и пригласителем был Гумилёв, тому верю безусловно. Но — куда один приглашал, а другой войти соглашался, остается по-прежнему неясным.

Что узнал о заговоре проф. С. от Гумилёва? Ничего. Что знал сам Гумилёв? Ничего, потому что не считать же «чем-нибудь» систему конспиративных «пятерок», знакомую со времен «Бесов» каждому гимназисту. От кого знает Гумилёв о «пятерках» и о широком разветвлении заговора? От Таганцева. Кого еще знает он в заговоре? Никого.

Боюсь, что и знать было некого. Что весь «заговор» сводился просто к мечтательным беседам Таганцева с добрыми, одинаково мыслящими друзьями о том, что хорошо было бы свергнуть большевиков: кто же тогда в таких мечтаниях не пребывал денно и нощно и кто подобных бесед, чуть условия позволяли безопасно, не вел? Таганцев был человек пылкого воображения, темпераментный. Боюсь, что из таких вот разговоров в сослагательном наклонении и вырастила его фантазия свой заговор — будто бы — в изъявительном. Быть главою заговора — красивая роль. Он и увлекся ролью. Недавно В. Ф. Ходасевич заподозрил «игру» в заговорщике Гумилёве. Нет, Гумилёв-то не играл, был очень серьезен. Но похоже, что, на несчастье свое, он-то со своим серьезом вверился заигравшемуся актеру.

Я встречал Таганцева в доме моего друга, тоже приват-доцента, как он. Имени не назову: человек обретается в пределах досягаемости, а знакомство с Таганцевым уже стоило ему сидения на Шпалерной и смертельного риска ни за что ни про что, так как ни о каких заговорах он не помышлял ни даже в сонном мечтании. Лично я не успел узнать Таганцева близко, но в семье моего друга он слыл фамильярно Володей и, случалось, с шутливым эпитетом: «Володя-болтушка». Человек был симпатичнейший, милейший, «компанейский», честный, высокопорядочный: мир его страдальческому праху, освященному безвинной мукой!

Но — чтобы этот благодушный и остроумный обыватель-разговорщик был в состоянии стать организатором и «главою» (единым главою!) серьезного политического заговора?! С его-то суетливостью, любопытством, неукротимою общительностью и длинным языком? С его-то неразборчиво громкою откровенностью? С его-то житейскою озабоченностью и должностною беготнёю в сверхсильной охоте за пайками? Ведь, по своей честности, свято храня чьи-то вверенные ему большие деньги, сам Таганцев бился в нужде, как рыба об лед. Мне он не иначе вспоминается как — с альпийским мешком за спиною, лицо оживлено спехом, в глазах забота, не опоздать бы, — мыкается на рысях с одной пайковой раздачи на другую. Если бы в тогдашнем Петрограде в самом деле — зародился серьезный заговор, то, вероятно, под бывшим вопросом стояло бы, допустить ли Владимира Николаевича в его тайну, а не то что ставить его «главою».

Ну а прокламации Гумилёва и его пропаганда в красной армии? Не сомневаюсь, что он и прокламации писал (кто же в этом не упражнялся из литераторов-противобольшевиков? только редко кто, написав, не спешил уничтожить!), и с красноармейцами разговаривал, клоня речь к «разрушению существующего строя». Очень может быть, что это он делал по распоряжению «главы заговора», в порядке конспиративной дисциплины, и исполнял распоряжение с удовольствием, так как дисциплину любил. Но стремление к непосредственной пропаганде, к личному «хождению в народ», ему было вообще присуще.

Вот в воспоминаниях о Гумилёве г. Георгия Иванова рассказан случай, как «две молодые студентки встретили Г., одетого в картуз и потертое летнее пальто с чужого плеча. Его дикий вид показался им очень забавным, и они расхохотались. Гумилёв сказал им фразу, смысл которой они поняли только после его расстрела: «Так провожают женщины людей, идущих на смерть». Он шел, переодевшись, чтобы не бросаться в глаза, в рабочие кварталы, вести агитацию среди рабочих». Я не знаю, другой ли это случай или тот, который мне известен, и правду сказать, довольно неприятно. Такую точно штуку с переодеванием, вроде тургеневского Нежданова, Гумилёв устроил в день бунта работниц на Трубочном заводе, когда был избит и прогнан с позором известный большевицкий оратор-агитатор Анцелович. Ради этого маскарада он опоздал на весьма важное свидание, назначенное ему у меня в доме. «Человек из подземелья» подождал-подождал и ушел, весьма обозлившись, что понапрасну его обеспокоили (был иногородний), и мы его потеряли. А Гумилёв потом, когда я стал ему пенять на его неаккуратность, отвечал сконфуженно:

— Тем досаднее, что вышло глупо: узнают по первому взгляду, и — никакого доверия. Еще спасибо, что не приняли за провокатора.

— Да извините, Николай Степанович, но, с позволения сказать, кой черт понес вас на эту галеру?

— Увлекся. Думал, что «начинается». Ведь лишь бы загорелось, а пожару быть время.

Что, кроме подобных романтических выходок, Гумилёв не мог не только стоять во главе пропаганды в красной армии, но и вообще вести пропаганду на более или менее широкую ногу, доказывается очевиднее всего его безденежьем. Если бы «Таганцевская организация» не была полупризраком, она могла бы располагать теми деньгами, что хранились у Таганцева и его погубили; если бы она могла распоряжаться этим капиталом, то, конечно, не оставляла бы главу своей пропаганды в самой нужной для переворота среде — военной — без всяких средств. Отсутствие же средств доходило до того, что было бы смешно, если бы не было грустно.

Вести пропаганду в военных частях немыслимо без водки. По просьбе Гумилёва я дважды добывал ему спирт для предстоявших каких-то офицерских собраний — добывал через знакомых эстонцев, даром, но в таком ничтожном количестве, что не хватило бы не только на целое офицерское собрание, но и на одного, серьезно относящегося к питейному делу штабс-капитана. Приобретать же драгоценную влагу «глава пропаганды» лишен был возможности. Какая же это «организация» с рукописными прокламациями почерком автора и без гроша в кошельке на компанейство?

Проф. С. из Финляндии — не то десятое, не то одиннадцатое лицо, известное мне в связи с «Таганцевским заговором», включая сюда и самого Таганцева, и Лазаревского, и Тихвинского, и Ухтомского. Из остальных ни один не знал о заговоре больше, чем шептала о нем городская молва, а иные и того не знали. А о расстрелянной одновременно с Гумилёвым Ольге Сергеевне Лунд можно утверждать наверное, что в «Таганцевском заговоре» она не принимала участия — по той простой причине, что была арестована и сидела на Шпалерной еще с зимних месяцев 1921 года (не с последних ли даже 1920 г.?), когда «Таганцевской историей» в Питере и не пахло. В месяц Кронштадтского восстания мы — я, жена и сын Даниеле, арестованные по глупому наговору некой Ксении Васильевой, — нашли Ольгу Сергеевну уже весьма давнею обитательницею Шпалерной тюрьмы. Дело ее было гораздо старше и серьезнее «Таганцевской истории», и судьба ее была давно уже предрешена. Ждала со дня на день увоза в Москву, а там — конца в лубянском подвале. Замечательная была женщина. Но о ней когда-нибудь — особо.

«Выдал» ли Таганцев соучастников по заговору и между ними Гумилёва — дело темное: это обвинение распространилось из окружения М. Горького, из источника, стало быть, не слишком достоверного. Да и глагол лучше переменить: «выдавать»-™ ведь, пожалуй, было некого и не в чем. Но что «Володя болтает» лишнее на допросах, о том слухи по городу плыли, и их подкрепляло то обстоятельство, что Чека арестовывала огулом знакомых Таганцева, не прикосновенных к «заговору» ни сном, ни духом, вроде вышеупомянутого приват-доцента.

Однако, если бы даже и «болтал», остережемся бросить камень осуждения в его страдальческую, окровавленную тень. В распоряжении Семенова, Озолина и К° имелось достаточно средств, чтобы вымучивать признания, им желательные. Был ли Таганцев подвергнут пыткам, как держалась упорная молва, этого я не знаю, но едва ли и необходимы телесные пытки, чтобы вымотать душу из человека нервной комплекции и порывистого темперамента, каков был Таганцев, доверчивый, экспансивный, легко податливый на внушительные впечатления. Героем он не был, никто никогда и не считал его героем, а между тем его постигло испытание, способное истощить и геройские силы.

Тут мог выйти, а может быть, и вышел, увы, «Сон статского советника Попова» — только в трагическом варианте, кровавом, ужасном. Не Таганцев «болтал»: болтало его устами измаянное, замученное, запуганное, ослабевшее в четырехлетнем голодании, холодании, болезнях, непосильном физическом труде, всесторонней нужде, ежеминутном страхе — придавленное привычкою к унижениям и плачевным компромиссам «применения к подлости» — петроградское обывательство, плотью от плоти и костью от костей которого был покойный мученик большевицкой бойни.


Материалы по теме:

Биография и воспоминания