Судьбы связующая нить (Лариса Рейснер и Николай Гумилёв)

теги: Лариса Рейснер, любовь

У тех, чья жизнь неотделима от творчества, почти каждое общение и встреча, сколь бы мимолетны они ни оказались, так или иначе проецируются и находят выход в строчки. Спустя десятилетия только это, пожалуй, остается нетленным, заслуживает внимания, сохраняя неповторимый аромат пережитого.

История знакомства Н. С. Гумилёва с Л. М. Рейснер хранит немало загадочного, и хотя об этом эпизоде творческой биографии поэта писали уже несколько раз, тем не менее многое еще не раскрыто. Лишь частично позволяют прикоснуться к тайне их взаимоотношений сохранившиеся письма Н. С. Гумилёва к Ларисе Михайловне, а также ее автобиографический роман, на которые ссылаются авторы публикаций.1

Их общение оказалось кратковременным и творчески живительным не только для поэта, но и для Ларисы Рейснер. Оно вызывало к жизни строчки, рождало замыслы.

 

1


В марте 1916 г. прапорщик Николай Гумилёв прибыл в расположение 5-го гусарского Александрийского полка под Даугавпилсом. К этому времени он уже был знаком с двадцатилетней красавицей и острословом Ларисой Рейснер. И вскоре он напишет поэтическую драму "Гондла", в которой главную героиню назовет "Лера". (Именно так он обращается в своих письмах к Рейснер).

 

В августе того же года, ненадолго приехав в Петербург, он читает это произведение, написанное на едином дыхании, в кругу близких друзей и поэтов. Характерную деталь отмечает в своем дневнике биограф поэта П. Н. Лукницкий: "Анна Ахматова считает "Гондлу" лучшим произведением Николая Степановича".2

А уже в январском номере журнала "Русская мысль" за 1917 г. любители поэзии получили возможность познакомиться с новым произведением Гумилёва; в мае того же года горьковский журнал "Летопись" напечатал один из первых откликов на "Гондлу". Он принадлежал перу Ларисы Рейснер, постоянно сотрудничавшей в журнале.

Как рецензент Рейснер пыталась быть максимально беспристрастной и старалась от частностей перейти к обобщениям. Рецензия давала характеристику акмеизму как "эстетической школе", в которой "вся тяжесть нового миросозерцания" и ряд "исторических и философских тем" втискивались в малые поэтические формы. По ее мнению, появление драмы Гумилёва заметно расширило привычные представления критики о возможностях нового литературного течения. Рейснер пишет: "Все в ней (драме. — С. Ш.) радуется своему большому росту, стих расправляется в монологах и диалогах, играет силой, не стесненной архитектурным, героическим замыслом. Даже театральные, бутафорские мелочи: заколдованная лютня, охраняющая певца-лебедя, когти и клыки его последователей — только усиливают чисто поэтическую ценность поэмы". Рецензент убежден, что "легенда нужна как роль, как диалектический прием для накопившейся, неудержимо растущей энергии стиха". И действительно, "энергия стиха" Гумилёва в "Гондле" являла собой новое для него качество. Вполне очевидны были зрелость поэта и мастерство его пера.

О чем поэма? В первую очередь — о любви. На престол древней Ирландии вступает горбатый король Гондла. Он нежно влюблен в красавицу языческой Исландии Леру. Казалось, их брак сумеет примирить два племени — "лебедей" и "волков". В поэме немало условностей и декоративности, различных атрибутов экзотики, к которым так тяготел поэт. После гибели Гондлы патетично звучали заключительные слова Леры: "Вы знаете сами, / Смерти нет в небесах голубых, / В небесах снеговыми губами / Он коснется до жарких моих. / Он — жених мой и нежный, и страстный, / Брат, склонивший задумчиво взор. / Он — король, величавый и властный, / Белый лебедь родимых озер...". Знаменательны последние слова Леры: "Так уйдем мы от смерти, от жизни, / Брат мой, слышишь ли речи мои? / К неземной, к лебединой отчизне / По свободному морю любви...".

В сочетании с текстом писем Гумилёва к Рейснер эти строки обретают особую полновесность звучания. Все указывает на потаенные процессы взаимосплетения реального, жизненного и творческого начал.

В рецензии Рейснер отмечает скольжение автора по поверхности сюжета, его отход от психологической достоверности в создании образов главных действующих лиц драмы. Указывалась и путанность отдельных суждений поэта при вполне очевидном мастерстве и общей высокой профессиональности. Она пишет: "<...> для Гумилёва Гондла все же в конце концов не только художественный образ, но живой и побежденный христианин, загнанный и затравленный царь. И непременно здесь, на земле, среди этих вот язычников, нужна ему окончательная вещественная победа".

И заключали рецензию слова: «Совершенство стиха и заключительный монолог Леры до известной степени вознаграждают идеологическую запутанность последнего действия, которое могло стать роковым для всей "Гондлы"..."».3 Перечитывая рецензию, ощущаешь какую-то недоговоренность и скованность ее автора.

В небольшой и достаточно лаконичной рецензии Рейснер нюанс неудовлетворенности достаточно нагляден. Быть может, ей хотелось найти в ситуациях и поведении героев скрытый социальный смысл. Однако герои поэмы были слишком нежизнеспособны. В жизни Рейснер это был период пробуждения социального зрения и обретения чувства самосознания в оценках современной действительности и искусства. В это время заметно расширился весь спектр ее интересов и переживаний, изменились и прежние критерии в оценке значимости художественного произведения.

Драма Гумилёва была написана и опубликована в тревожное время, и неудивительно, что в сознании и восприятии Рейснер как читателя все написанное и прочитанное естественно и сложно преломлялось в контексте происходящих событий. Характер их личных отношений незримо наложил свой неповторимый отпечаток на стилевое своеобразие этой рецензии.

Как это всегда бывает с истинным произведением, у поэмы оказались самостоятельная жизнь и судьба, хотя и тесно связанная и с ее создателем, и с той, кто вдохновлял поэта.

В 1920 г. в Ростове-на-Дону драма "Гондла" получила первое сценическое воплощение. По мнению художника Юрия Анненкова, "поэтическая сущность и поэтическая форма драмы Гумилёва были выдвинуты с неожиданным мастерством и чуткостью на первый план".4 По возвращении в Петроград художник опубликовал отклик на постановку в петербургской газете в августе 1920 г.

О том, что "Гондла" продолжала жить в Гумилёве своей самостоятельной жизнью, свидетельствует беглая запись в записной книжке А. Блока, который 27 июля 1920 г. пометил: «Статья Гумилёва о "Гондле"...».5 Строка позволяет предположить, что в эти дни Гумилёв задумал, но скорее всего не осуществил до конца замысел — написание специальной статьи, посвященной дневному детищу. Во всяком случае такая работа поэта остается до сих пор неизвестной. В эти же дни Блок часто встречался с Л. М. Рейснер. И кто знает, быть может, и ей также стало известно о возвращении Гумилёва к бывшей теме "Гондлы"...

 

2


23 сентября 1916 г. — такова дата первого из сохранившихся писем Гумилёва к Ларисе Рейснер. 5 июня 1917 г. помечена последняя открытка, написанная предельно коротко и почти официально. Сохранилось всего одиннадцать документов, пять из которых составляют стихотворные строки. Динамика сердечного увлечения своеобразно отразилась в них, и в первую очередь в обращениях поэта: от "Лери" и "Лерички" до "Ларисы Михайловны".

 

Последнее нежное обращение мелькает в письме от 22 января 1917 г., но уже спустя две недели — 6 февраля — он обращается к Рейснер исключительно по-деловому, называя ее Ларисой Михайловной. Безусловно, за это время произошли какие-то кризисные и важные для обоих события и, быть может, личные встречи и объяснения... Каковы же могли быть причины наступившего разобщения? Об этом приходится лишь домысливать, поскольку многие документы не сохранились.

В июне появилась и рецензия Рейснер. И не разрывом ли личных отношений объясняется сдержанный тон написанного о "Гондле"?

 

3


Первое из сохранившихся писем по сути представляло собой шутливое поэтическое приветствие: "Что я прочел? Вам скучно, Лари?". Это явное продолжение диалога между автором и адресатом. Оно — отнюдь не начало переписки, а уже ответ.

 

Второе письмо, датированное 8 ноября 1916 г., начиналось строкой из "Гондлы": "Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня...". И судя по тексту, прошло всего две недели, как они расстались. В письме есть строка: "О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме". Однако в архиве Л. М. Рейснер его нет. Быть может, оно так и не дошло до нее, а может быть, по каким-то причинам было уничтожено. Особенно важным представляется сообщение поэта о том, что он начинает работу над новым произведением. Читаем: "Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность".6 Исследователи впадали в явную ошибку, считая, что речь идет о драме "Гондла". В действительности к ноябрю 1916 г. "Гондла" была уже полностью завершена и готовилась к печати. Речь могла идти исключительно о новом замысле или о пьесе "Дитя Аллаха".

Только спустя месяц Лариса Михайловна получила следующее письмо Гумилёва. Для понимания и осознания сложности их взаимоотношений, их творческих взаимосплетений и связей содержание этого письма представляет исключительное значение. Гумилёв признавался: "Я вдруг остро понял то, что Вы мне однажды говорили, — что я слишком мало беру от Вас. Действительно, это непростительное мальчишество с моей стороны — разбирать с Вами проклятые вопросы. Я даже не хочу обращать Вас. Вы годитесь на бесконечно лучшее. И в моей голове уже складывается план книги, которую я мысленно напишу для себя одного (подобно моей лучшей трагедии, которую напишу только для Вас). Ее заглавие будет огромными красными, как зимнее солнце, буквами: "Лера и Любовь". А главы будут такие: "Лери и снег", "Лери и персидская лирика", "Лери и мой детский сон об орле". Но все, что я знаю и что люблю, я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу, потому что она, действительно, имеет свой особый цвет, еще не воспринимаемый людьми... И я томлюсь, как автор, которому мешают приступить к уже обдуманному произведению. Я помню все Ваши слова, все интонации, все движения, но мне мало, мало, мне хочется еще. Я не очень верю в переселение душ, но мне кажется, что в прежних своих воплощениях Вы всегда были похищаемой Еленой Спартанской... так мне хочется Вас увезти".

О какой будущей книге упоминал поэт? Уж не о поэтическом ли сборнике "Костер", который выйдет в июне 1918 г. в издательстве "Гиперборей"? Харьковский журнал "Творчество" одним из первых откликнулся на новый сборник Гумилёва. Рецензент отмечал: "Стихи сборника "Костер" превосходят все, до сих пор написанное Гумилёвым. Каждая строка полна редкой словесной силы, за которой ощущается напряженное, страстное чувство".7

Не более трех десятков стихотворений вошло в сборник "Костер", и многие из них навеяны образом Ларисы Рейснер, связаны с ее личностью:

Неожиданный и смелый
Женский голос в телефоне, —
Сколько сладостных гармоний
В этом голосе без тела!

Счастье, шаг твой благосклонный
Не всегда проходит мимо:
Звонче лютни серафима
Ты и в трубке телефонной!

Заслуживают внимания и названия стихотворений, составивших ядро поэтического сборника: "Детство", "Я и вы", "Творчество", "Утешение", "Прапамять", "Сон", "Самофракийская победа" и "О тебе". Почти все они написаны в 1916—1917 гг., т. е. во время знакомства и общения с Ларисой Михайловной. В названиях отразились отголоски потаенных состояний автора, пережитых в памятную и важную для него пору, когда он как бы заново пересматривал прежние суждения о давних "проклятых" и вечных истинах и вопросах. Даже по общей тональности сборник заметно отличался от того, что было издано Гумилёвым раньше. Все меньше тяги к декоративности, все отточенней каждая строфа, все тоньше изысканность стиля.

Давняя характеристика Иннокентия Анненского как бы еще раз получила свое подтверждение. Анненский писал: "Гумилёв чувствует краски более, чем очертания, и сильнее любит изящное, чем музыкально-прекрасное. Очень много работает над материалом для стихов и иногда достигает точности, почти французской. Ритмы его изысканно тревожны... Он любит все изысканное и страстное, но верный вкус делает его строгим в подборе декораций".8

Лариса Рейснер была одной из тех, кому поэт не только посвятил отдельные строки, но и доверил чтение сборника в целом. Особенно это относится к циклу "Канцон", объединенных общей настроенностью и звучанием. В тугой узел сплелось воедино и стало неразъединенным интимное, сокровенное и творческое.

В архиве известного поэта и переводчика, преданнейшего друга Гумилёва, Михаила Леонидовича Лозинского сохранилась рукопись сборника под названием "Отлуние", причем датирована она 1916 г. Некоторые стихотворения позже вошли в сборник "Костер". Так о каком именно сборнике упоминал поэт в письме к Рейснер?

В письмах к Рейснер немало фантазий и преднамеренное игнорирование реальной действительности, явное нежелание погружаться в ее сложности и противоречия. Отвлеченными были мечтания отправиться (хотя бы в мечтах!) на остров Мадагаскар или на Восток, где якобы нет ни людской пошлости, ни банальности привычных ситуаций. Оба увлекались мифологией, страстно желали стать участниками новых мифов.

Для Ларисы Рейснер поэт — это непременно сказочник и фантазер. Тип поэтического мышления Гумилёва был ей близок и созвучен. Она писала: "Поэту монастырь не нужен. Для него другие законы. Те, которые сливают живое и мертвое, бога и человека, на небеса переносят смиренное право жизни на земле, из праха и нищеты выводят дивные помыслы, неувядающие дела. В одном из лучших своих стихотворений Гумилёв, быть может, невольно предчувствует это высшее слияние жизни и творчества:

От битв отрекаясь, ты жаждал спасенья,
Но сильного слезы пред Богом правы.
И Бог не слыхал твоего отреченья.
Ты встанешь наутро и встанешь для славы..."9

Однако жизнь учила снимать покровы с иллюзий и фантазий, поневоле приходилось соразмерять их с действительностью. Время властно входило в жизнь реальными событиями и ждало от каждого из них выбора поведения. Естественное разобщение пришло незаметно. А то, что Гумилёв с Ларисой Рейснер обсуждал "проклятые вопросы", было вполне закономерным.

По признаниям современников, Гумилёв любил повторять суждения Ницше, которые как-то естественно вплетались в его диалог с кем-либо. В 1916 г. Гумилёву исполнилось тридцать лет, и он все чаще и чаще стал задумываться о быстротечности человеческой жизни. И ему было созвучно высказывание Ницше: "Жизнь состоит из редких единичных мгновений высочайшего значения и из бессмысленно многих интервалов, в которых в лучшем случае нас окружают лишь бледные тени этих мгновений. Любовь, Весна, каждая прекрасная мелодия, гора, луна, море — все это лишь однажды внятно говорит сердцу, если вообще когда-либо внятно говорит. Ибо многие люди совсем неимеют этих мгновений и суть сами — интервалы и паузы в симфонии подлинной жизни".10

По словам Всеволода Рождественского, Лариса Рейснер любила над собой подтрунивать за пристрастие к романтическому, которое не всегда оказывалось созвучно текущему дню, но в то же время она никогда не отказалась бы от этого свойства характера. Оно было в ней неистребимо. Ей близок мир романтики больших идей и больших страстей, и мир экзотики, лишенный жизненности, не мог надолго удержать ее в своем плену. Все больше и больше манила тяга разностороннего жизнепознания и активных жизненных поступков.

К весне 1917 г. карточный домик юношеских иллюзий, отчасти пережитых под влиянием общения с Гумилёвым, неотвратимо и мучительно разрушился. Рейснер пережила глубокий душевный кризис. И хотя по признаниям современников, она всем обликом являла собой натуру исключительной романтичности, тем не менее ее возвышенная настроенность и врожденная мятежность сочетались с трезвой оценкой действительности и склонностью к самоанализу. В этом характере контрасты и противоречия были круто замешаны, проявляясь в различных ситуациях неожиданно, словно слились воедино стихии — огонь и земля, а над всем — воздух! Одухотворенность...

Атмосферу переживаний можно частично представить по ее собственным строчкам, особенно по строчкам писем к Гумилёву, и признаниям, которые как-то сложно были ею зашифрованы в письме к М. Л. Лозинскому. Она признавалась: "<...> вот уже три года, как не стало всего прежнего, библиотек, вечеров в "Аполлоне", длинных и прелестных споров бог знает о чем — о поэзии, творчестве, или о душе жизни...". А затем — как бы взгляд на себя со стороны. Она продолжает: "Я сама много раз рисковала жизнью ради полного и жесточайшего разрушения нашей прежней среды и, может быть, вместе с прежним обществом временно и прежней культуры. А теперь это письмо — точно куда-то в прошлое: его к Вам доставит уэллсовская машина времени".11 Это письмо датировано мартом 1920 г., а увидало свет спустя сорок лет, когда ни автора, ни адресата уже давно не было в живых.

В марте 1920 г. Рейснер активно участвовала в военных операциях моряков на Волге и Каме. Она уже мало напоминала ту девушку, которой еще совсем недавно посвящал стихи Гумилёв.

Она многое пережила и пересмотрела, причем и в себе самой, и в других.

 

4


15 января 1917г. Гумилёв после длительной паузы написал: "Лерочка моя, Вы, конечно, браните меня, я пишу Вам первый раз после отъезда, а от Вас получил уже два прелестных письма. Но в первый день приезда я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня и так прошли две недели. Из окопов может писать только графоман".

 

Значит, в интервале 8 декабря 1916 г. — середины января 1917г. у них были мимолетные встречи и свидания. А в разлуке посылалось очередное письменное обращение, не лишенное интимных интонаций и подробностей. Читаем: "Я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятие...".

И далее: "...заказанная Вами мне пьеса (о Кортесе и Мексике) с каждым часом вырисовывается предо мной все ясней и ясней. Сквозь "магический кристалл" (помните, у Пушкина!) я вижу до мучительности яркие картины, слышу запахи, голоса. Иногда я даже вскакиваю, как собака, увидевшая взволновавший ее сон. Она была бы чудесна, моя пьеса, если бы я был более искусным техником. Как я жалею теперь о бесплодно потраченных годах, когда, подчиняясь внушениям невежественных критиков, я искал в поэзии какой-то задушевности и теплоты, а не упражнялся в писании рондо, ронделей, лэ, вирелэ и пр.".

И если у Пушкина в "Евгении Онегине" роль "магического кристалла" имеет одно назначение ("И даль свободного романа / Я сквозь магический кристалл еще неясно различал", гл. VIII), то у Гумилёва несколько иначе: "Я хочу посмотреть, как сквозь цветное стекло, через Вашу душу...". В эти дни Лариса Рейснер казалась ему Музой и Психеей...

В воспоминаниях Г. Иванова "Петербургские зимы" многое мистифицировано и исторически недостоверно, но есть моменты, мимо которых проходить не стоит. Среди высокопарных и с явным оттенком иронии определений встречаются, бесспорно, удачные строки, посвященные Ларисе Михайловне. Мемуарист называет ее то Психеей, то Валькирией. Соотнося с Рейснер полубожественную богиню древнескандинавских саг Валькирию, убеждаешься в правомерности подобного сравнения. В ней рано проявилась жажда быть смелой воительницей, и нет сомнения, что это качество характера было подмечено Гумилёвым. Оно волновало его поэтическое воображение достаточно сильно, рождая новые строки.

Одним из критериев в оценке подлинности высокого искусства Лариса Рейснер считала непременное наличие не каждодневного и тусклого, а мятежного. Согласно мифологии, Валькирии помогали героям в сражениях и испытаниях. И можно смело сказать, что на каком-то этапе воинской биографии Николая Гумилёва его повседневность облегчалась реальной воплощенностью мечты в облике Ларисы Михайловны. Его письма убедительное тому доказательство.

Накануне революции жизненная позиция Рейснер становилась все четче и активней. Врожденная мятежность жаждала реальных дел.

Согласно греческой легенде, рассказанной в "Метаморфозах" Апулея, Психея была столь прекрасна, что ее красота соперничала с красотой Афродиты, олицетворяя лучшие качества любящей души. Поэтический символ часто находил своеобразное воплощение в виде молодой девушки с крыльями бабочки за спиной, и только гораздо позже в искусстве появился образ мучающейся Психеи, символизирующей страдания человеческой души.

Георгий Иванов передает одну из фраз Рейснер, высказанную ею однажды в каком-то жарком споре: "Да, в ссылку, по этапу, в Сибирь, на виселицу, на костер!". В страстных словах легкую браваду сметал врожденный высокий строй чувств и переживаний, а потому так естественны интонации патетики. Фраза, сохраненная памятью современника, в чем-то глубинном перекликается с одной строкой из ее письма к поэту и переводчику, которого она очень почитала, — Алексею Лозино-Лозинскому. В дискуссии с ним по поводу лжи и правды в искусстве она еще в 1914 г. писала: "Да, я пущусь в галоп самоотречения, погибну в канаве разъяренного свободоощущения!".12 И для нее это были/не просто слова. При всей ее внутренней нераскрытости юная Лариса Рейснер тем не менее не могла оставить Гумилёва равнодушным. В письме от 15 января 1917 г. он признавался: "И все-таки я счастлив, потому что к радости творчества у меня примешивается сознание, что без моей любви к Вам, я и отдаленно не мог бы надеяться написать такую вещь".

В каждом прожитом дне, в каждом письме творчество оставалось неотделимым от поэта, тем правомерней спустя десятилетия задать вопросы: что же собой представляла пьеса, которую "заказала" Гумилёву Лариса Рейснер? Не сохранились ли хотя бы ее фрагменты?

Творческое наследие Гумилёва возвращается из небытия медленно, но властно, и кто знает, быть может, спустя десятилетия и обнаружатся те строки, которые были написаны вдохновенно и мучительно в самом начале 1917 г.

П. Н. Лукницкий в дневнике отмечал, что "биографические черты" содержат в себе многие произведения Гумилёва, и конкретно даже указывал их названия — "Гондла", "Черный Дик", "Отравленная туника", "Принцесса Зара" и др.

Согласно переписке с Рейснер, в создании новой пьесы Гумилёву Должна была помочь книга американского историка Уильяма Прескотта. Рейснер сообщала: "Прескотта я так или иначе разыщу и Вам отправлю". И не в силах скрыть волнение продолжала: "Я очень жду Вашей пьесы. Как Вы ее скажете? Вероятно, форма будет чудесна. Вы это сами знаете. Но помните, милый Гафиз: Сикстинская капелла еще не окончена — там нет Бога, нет пророков, нет Сивилл, нет Адама и Евы. А главное — нет сна и пробуждения, нет героев: ни одного жеста победы — ни одного полного обладания, ни одной совершенной красоты, холодной, каменной, отвлеченной — красоты, которой не боялись люди того века и которую могли чтить как равную. Ну прощайте, пишите Вашу драму и возвращайтесь, ради бога".

22 января того же года ей пришел восторженный ответ поэта: "Леричка моя, какая Вы золотая прелесть, и Ваш Прескотт, и Ваше письмо, и главное, Вы... во всем, что Вы делаете, что пишете, так живо чувствуется особое Ваше очарование". И далее он сообщил, что меняет план пьесы. Он писал: "Прескотт убедил меня в моем невежестве относительно мексиканских дел. Но план вздор, пьеса все-таки будет, и не знаю почему Вы решили, что она будет миниатюрой, она — трагедия, в пяти актах, синтез Шекспира и Расина".

Трудно переоценить значение фрагмента этого письма. Переписка убеждает в полной реальности и какой-то поразительной осязаемости той радости творчества, в которой создавались новые строки Гумилёва, тесно связанные с личностью Ларисы Рейснер. И тем досадней, что написанное в этот период во многом остается до сих пор не найденным и неизвестным.

Пять стихотворений, которые были посланы Гумилёвым в открытках Ларисе Рейснер зимой и весной 1917 г., надо полагать, — лишь ничтожная часть того, что было написано в это время, но только одно из этих пяти поэт решился включить в сборник "Костер" (1918), а другое претерпело значительные изменения, прежде чем также попало в печать. Можно предположить, что некоторые из них были включены им в рукописный сборник "Отлуние".

Февраль 1917 г. принес с собой качественно новые настроения. По ряду неизвестных пока причин изменились и отношения Гумилёва с Рейснер. Исчезли прежние восторженные обращения. К сожалению, не сохранились документы, которые бы могли дополнить тексты этих писем.

6 февраля в последний раз мелькает строка откровенного признания: "<...> По ночам читаю Прескотта и думаю о Вас. Посылаю Вам военный мадригал". О воплощении замысла пьесы уже нет никаких упоминаний.

В конце февраля Рейснер получила еще две открытки от Гумилёва и обе со стихотворным приветствием — текстами двух канцон. Характерен текст одной из них:

Бывает в жизни человека
Один неповторимый миг:
Кто б ни был он:
Старик, калека,
Как бы свой собственный двойник.
Нечеловечески прекрасен
Тогда стоит он: небеса
Над ним разверсты,
Воздух ясен,
Уж наплывают чудеса.
Таким тогда он будет снова;
Когда воскреснувшую плоть
Решит во славу Бога — Слова
К всебытию призвать Господь.
Волшебница, я не случайно
К следам ступней твоих приник:
Ведь я тебя увидел тайно
В невыразимый этот миг.
Ты розу белую сорвала
и наклонялась к розе той,
А небо над тобой сияло,
Твоей залито красотой.

И дата — 22 февраля 1917 г.

Спустя день Лариса Рейснер смогла прочитать еще один текст, начинавшийся строчкой: "Лучшая музыка в мире — нема!". Особенно пронзительно звучали последние строфы этого стихотворения:

Только любовь мне осталась струной,
Ангельской арфы взывая,
Душу пронзая как тонкой иглой,
Синими светами рая.
Ты мне осталась одна. Наяву
Видевший солнце ночное,
Лишь для тебя на земле я живу,
Делаю дело земное...

Именно это стихотворение в измененном варианте и появится в сборнике "Костер".

Ранней весной 1917 г. Лариса Михайловна пережила глубокий душевный кризис. Слабые отголоски его звучат в письме, написанном ею в марте 1920 г. М. Л. Лозинскому. Она признавалась: "Однажды в очень пустую и мертвую минуту, когда вся моя двадцатилетняя жизнь рушилась, ну, словом, было мне плохо-плохо, я придумала сказку о том, что еще есть выход, что я смогу вырваться, уехать далеко на Восток, забыть стихи, книги, улицы и людей, каждый день и час тащивших меня ко дну. Случайно получилась, действительно, возможность совершить большое путешествие — и тогда, не дожидаясь окончательного решения, я поехала к Вам проститься. Зачем я сочинила тогда эту запутанную и неправдоподобную сказку, я, право, не знаю".

Слова явно имеют подтекст, понятный только им двоим. Рейснер продолжает эту своеобразную исповедь: "Как бы то ни было, но вечер, проведенный тогда у Вас, до такой степени укрепил иллюзию, так меня успокоил, освободил, что я совсем счастливой шла через белый Крестовский домой, мимо черно-белых деревьев, опушенных инеем решеток, и звезды были зеленые по-весеннему. Что же сказать еще? Уже утром обман, и самообман — все это распалось и мне до сих пор невыносимо вспомнить об этих часах полного отчаяния".

Откровение пропитано скрытым ощущением вины и жажды быть услышанной: "Почему я не пошла тогда же утром к Вам или Вашей милой жене и не рассказала Вам всего полудетского горя. Может быть, все пошло бы иначе, и лучше, и человечнее. Как глупо иногда разбивается человеческая жизнь совсем вдребезги, и какой-то ложный стыд мешает закричать о помощи, попросить пощады. Сколько зла и боли совершается совсем рядом, у всех на глазах, а сказать нельзя. Ну хорошо, вот мне и легче стало, все-таки Вы теперь не будете обо мне дурно думать".13

В сбивчивой речи ощутима атмосфера прежних терзаний, хотя, конечно, многое остается зашифрованным и неясным. Очевидно, что часть ее терзаний была непосредственно связана с Гумилёвым, вот почему письмо адресовалось ближайшему другу поэта.

В это время шла стремительная поляризация и дифференциация творческих и идейных устремлений многих. Быть может, в их личных беседах и встречах возникали какие-то разногласия с поэтом, и носили он не столько эстетический, сколько политический характер. Революция усугубила их размежевание, да и внешние обстоятельства жизни не способствовали дальнейшим встречам и сближению.

Для самораскрытия Рейснер немаловажен финал письма: "Жизнь была ко мне очень доброй. Совсем сломанной и ничего не стоящей я упала в самую стремнину революции... не создавая себе никаких иллюзий, зная и видя все дурное, что есть в социальном наводнении, я узнала братское мужество и высшую справедливость и то особенное волнение, которое сопровождает творчество, всякое непреложное движение к лучшему. И счастье".

О будущем теперь она говорила уверенно и убежденно: "Что будет дальше? Не знаю, по-моему, то величественное и спокойное восхождение Солнца Духа, тот новый Ренессанс, о котором мы все когда-то мечтали... Я свято и безумно верую...".

 

5


30 апреля 1917 г. в горьковской газете "Новая жизнь" появилось стихотворение Ларисы Рейснер. Она не часто публиковала свои поэтические пробы пера, особенно после знакомства с Гумилёвым. Он знал о том, что она пишет стихи, но дал понять, что истинным поэтом ей никогда не стать.

 

Частично об этом Рейснер рассказала в автобиографической повести, где главную героиню назвала Ариадной, а героя — Гафиз. Однажды в литературном кафе "Бродячая собака" она читала свои стихи о Петербурге. Строки "разбудили самых ленивых" посетителей. Читаем об этом: "Жрецы чистого искусства опустили между собой и сценой непроницаемый занавес, их невысказанное отрицание пахнуло в горячее лицо Ариадны сквозняком и серым туманом <...> Гафиз одобрил ее, как красивую девушку, но совершенно бездарную".14

Кто знает, быть может, в таком бесстрашном признании таилась еще одна из скрытых причин их не-сближения...

Стихотворение, помещенное в "Новой жизни", поначалу было запрещено цензурой и далеко не сразу смогло появиться в печати. Называлось оно "Письмо", а его текст заслуживает пристального внимания:

Мне подали письмо в горящий бред траншеи,
Я не прочел его — и это так понятно:
Уже десятый день, не разгибая шеи,
Я превращал людей в гноящиеся пятна.
Потом, оставив дно оледенелой ямы,
Захвачен шествием необозримой тучи
Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый
На белый серп огней и на плетень колючий.
Ученый и поэт, любивший песни Тассо,
Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,
Учился потрошить измученное мясо,
Калечить черепа и разбивать колени.
Твое письмо со мной. Не тронуты печати.
Я не прочел его. И это так понятно.
Я — только мертвый штык ожесточенной рати
И речь любви моей не смоет крови пятна.15

Нет никакого сомнения, что и лирический герой, и сюжет стихотворения имели прямое и непосредственное отношение к реальному образу Николая Гумилёва.

По признанию Анны Ахматовой, в 1916 г. Гумилёв перенес разочарование в войне и об этом сказал в "Гондле": "Горе, если для черного дела лебединая кровь пролита...".16

Если прочитать одно за другим два стихотворения — "Канцону", которую прислал Ларисе Михайловне поэт, а затем ее стихотворение "Письмо", то в этих поэтических голосах можно услышать не перекличку, а скорее скрытый поединок. Сознательная отгороженность от внешнего мира, преднамеренная авторская самоуглубленность и резкий эпатирующий натурализм. Были различны взгляды на мир и события, различны и уровни восприятия и осмысления.

 

6


30 мая 1917 г. Гумилёв прислал очередную открытку с поэтическим приветом. Это было стихотворение "Швеция", которое вскоре будет включено им в сборник "Костер" без каких-либо изменений. А спустя неделю придет последнее письмо, как бы завершившее их слабеющий письменный диалог. После обращения к "Ларисе Михайловне" и беглого упоминания красот шведских гор следует дружеское пожелание: "Развлекайтесь, но не занимайтесь политикой". И эта как бы случайно вырвавшаяся фраза помогает понять еще одну причину их разобщения. Мотив наступившего охлаждения был серьезен.

 

Трудно точно сказать, когда были написаны ответные строки, но ясно одно: они подвели итог их прекрасным и возвышенным отношениям. Лариса Михайловна писала: "В случае моей смерти все письма вернутся к Вам. И с ними — то странное, которое нас связывало, и такое похожее на любовь. И моя нежность — к людям, уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам окрепла, отбросила сбою собственную тень среди других людей — стала творчеством... будьте благословенны Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог". Как эхо прежних отношений звучит подпись: "Ваша Лери".17

Скорее всего, строки были написаны перед уходом Рейснер на фронт ранней весной 1918 г.

Насколько серьезными были ее переживания, раскрывают строки ее письма к матери, которые она напишет, узнав о гибели Гумилёва. В конце 1922 г. она писала из Афганистана: "Если бы перед смертью его видела, — все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все".18

В августе 1921 г. варварски оборвется жизнь Николая Гумилёва, а в феврале 1926 г., едва отметив свое тридцатилетие, нелепо погибнет от тифа Лариса Рейснер.

Оба не раскроют до конца той высокой потенциальной одаренности, которой были наделены сполна, не воплотятся окончательно в Слове и тем не менее при всей, казалось бы, несопоставимости их индивидуальностей оставят неповторимый след в истории отечественной культуры.

 

7


В июньском номере журнала "Аполлон" за 1917 г. была напечатана арабская сказка Гумилёва "Дитя Аллаха", где главными действующими лицами были поэт-дервиш Гафиз и прекрасная красавица "Пери". Их поэтические диалоги представляли собой одновременно и поединок, и дуэт, напоенный любовной истомой. Стилевые особенности текста имеют ряд совпадений с общей тональностью писем поэта, в которых он признавался в любви Ларисе Михайловне.

 

1917 г. помечена и другая его пьеса — "Отравленная туника", которую он назвал "трагедией". Это довольно объемное произведение из пяти действий, со значительным количеством действующих лиц и четким психологическим сюжетом. И хотя сюжетные коллизии довольно далеки от тех, которые упоминал мельком поэт, когда сообщал Рейснер о начатой новой пьесе, тем не менее произведение во многом явно автобиографично, что позволяет предположить отражение отголосков переживаний и раздумий весны—лета 1917 г.

В "Отравленной тунике" любовь героев есть "многогранный кристалл" познания и самопознания. Поступки героев ясны и чисты, как чисты их идеалы, их привязанность к долгу. И главный герой — снова Поэт. Он признается: "Клянусь, со дня, когда я стал мужчиной, / Я не встречал еще таких, как ты. / Я не видал такой еще невинной, / Такой победоносной красоты... / Я клятву дал и изменить не смею, / Но ты огнем прошла в моей судьбе".

По мнению Р. Тименчика, "судьба поэта была сквозной темой во всей поэзии и жизни Гумилёва".19 И это абсолютно верно. Гумилёв был убежден в грядущем торжестве поэзии, в том что поэт всегда победоноснее воина.

К сожалению, не все замыслы Гумилёва успели получить реальное воплощение, но те, которые были созданы в этот творчески напряженный и короткий отрезок времени, стали завершенными произведениями. Они, безусловно, таят в себе отсвет его отношений с Ларисой Рейснер. И никоим образом нельзя согласиться с определением, которое промелькнуло в одной из публикаций о Гумилёве, где его переписку с Рейснер называют "почтовым романом"20 по аналогии с романом в письмах лейтенанта П. П. Шмидта.

 

8


В истории литературы первых десятилетий XX в. дореволюционное творчество Ларисы Рейснер недостаточно известно и изучено. Некоторые ее работы до сих пор остаются неопубликованными, хотя представляют несомненный историко-литературный и культурный интерес.

 

Весной 1916 г. ею был задуман "обзор о состоянии современной поэзии", очевидно, для журнала "Рудин", который она издавала в это время. Сохранились черновые наброски обзора, где речь идет об акмеизме. Во вступлении автор ставит прямой вопрос: «что есть "акмеизм"?». И далее пишет: «Критика единодушно навязывает нам одно надоедливое определение: "они форма, прежде всего форма, ничего, кроме формы, все в ней и для нее... Вот где корень зла, причина холодной лирики, сдержанного пафоса, иронии и гордости" ».

Рейснер смело вступает в полемику с подобным одномерным суждением. Она пишет: "Бедная критика! Разве только звучной оболочкой, ямбами, хореями, анапестами отличается Гете от Пушкина, Эдгар По от Шекспира? Разве вообще допустимо вульгарное деление красоты на форму и содержание, ремесленное тело и мистическую душу?".

На эти вопросы она многократно искала ответы, медленно освобождаясь от пристрастий и заблуждений. Художественный спор поэтов, развивавших различные направления поэтической мысли и поэтического искусства, рассудит Время. Рейснер была убеждена, что в "голове Музы нельзя прощупать механизма "органчика", что слово чудесно соединило музыку с идеей, звук, пропорцию, колебание и отвлеченное понятие". "Единство — первый признак совершенно- го, — писала она, — первое правило гармонии, а нам советуют портняжные приемы, обобщения, заимствованные у философии прошлого столетия". И наконец, Рейснер заключает: "Нет, не форма, а нечто гораздо большее роднит поэтов или делает их ожесточенными врагами".

Фрагменты этой неоконченной статьи представляют собой исключительный интерес в раскрытии художественных взглядов Ларисы Рейснер.

Обобщение с Гумилёвым явилось для нее своеобразным "ферментом", вызвавшим к жизни творческие раздумия и обобщения. Выбор цитации для рассмотрения своеобразия поэтических голосов Ахматовой, Мандельштама и Гумилёва свидетельствует о ее художественном вкусе в целом. Рейснер-критик не скрывала тревоги по поводу возможности художественного банкротства тех, кто подменял соприкосновение с полнокровной действительностью прямым миром иллюзий.

И несмотря на то что Рейснер благоговела перед духовной наполненностью поэтического дара Анны Ахматовой, тем не менее она смогла увидеть слабость ее ранней лирики в "замкнутости в узких пределах настроения, вкуса, каприза".

А по поводу поэтического почерка Гумилёва она написала: "С совершенно языческой смелостью, подобно Платону, который над бренным и смертным миром создал царство чистых и абсолютных идей, Гумилёв наделяет искусство безграничной свободой, идеальным бытием, которое не знает уничтожения и не боится вечности".

Безусловно, Рейснер трудно было в оценках и суждениях оставаться объективной, но аналитичности мышления ей было не занимать. Отрывок, посвященный Гумилёву, заканчивался глубоко выношенной и в чем-то провидческой мыслью: «Только искусство познает Бога и Человека, несмотря на его убогое и мгновенное существование. Только художник, меняя образ, рифмы, метр, это стройное и вечно молодое тело поэзии "расковывает косный сон стихий"».

Общий строй мыслей и чувств имел у Ларисы Рейснер тяготение к многосложному рисунку постижения мира и человека, и, быть может, именно поэтому ее стиль отличался чрезмерной цветистостью и пафосом.

Анализируя творческое "кредо" Гумилёва, вникая в круг его поэтических святынь, Рейснер смело вводит в ткань статьи ряд четких и иногда даже резких определений. Сохранившийся текст раскрывает потаенное прочтение поэта другой яркой творческой индивидуальностью. Читаем: "Не совесть, не различие добра и зла хранит победителя от насилия, останавливает руку, занесенную над слабым и поверженным. Только дух (разрядка автора. — С. Ш.) — религия сильных, отвлеченная мысль, поставленная над миром, одарена бессмертием". Пересказывая основные суждения Гумилёва, Лариса Рейснер опирается и на поэтическую цитацию: "Я — носитель мысли великой, не могу, не могу умереть...". Только в религии "сильных личностей" было поклонение отвлеченным мыслям и идеям. А обращение к таким вечным категориям, как "добро" и "зло", "дух" и "совесть", неизменно. В конкретном контексте мысль Гумилёва позволила автору обзора прийти к заключению: "Сводя все к господству идей, побеждая прах и плоть холодным оружием абстракции, Гумилёв идет навстречу двойной опасности — полному циническому примирению с данной социальной средой, какой бы она ни была, ввиду неоспоримого несовершенства иного мира, чистой мысли и творчества. И во-вторых, — к художественному банкротству и обеднению. Действительно, в безвоздушном пространстве всякая гармония вырождается в мертвую схоластику, катехизм, живые мощи".21

Этот вывод Ларисы Рейснер находится в поразительном созвучии с тем, что отмечал Александр Блок в апреле 1921 г., т. е. почти пять лет спустя, в статье "Без божества, без вдохновенья". Блок писал: "Н. Гумилёв и некоторые другие "акмеисты", несомненно, даровитые, топят самих себя в холодном болоте бездумных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще, в своей поэзии, а следовательно, и в себе самих, они замалчивают самое главное, единственно ценное—душу" (знаки А. Блока. — С. Ш.).22

Статья Блока, равно как и заметки Ларисы Рейснер, представляют cобой яркий документ самораскрытия и в то же время раскрывают основные идейно-эстетические искания творческой интеллигенции первых десятилетий XX в. Оба подходили к рассмотрению поэзии акмеистов по-своему, и оба обнаруживали скрытые закономерности и общие критерии. Оба интуитивно ощутили надвигающуюся на Гумилёва творческую беду. Да и сам поэт в стихотворении "Стокгольм", написанном летом 1917 г., предчувствовал возможный для себя творческий кризис. Он признавался:

И понял, что я заблудился навеки,
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.

Стихотворение также будет включено им в сборник "Костер".

 

9


В 1922 г. вышел под названием "Тень от пальмы" посмертный сборник рассказов и заметок Николая Гумилёва. В этом издании примечательно небольшое эссе под названием "Читатель". Оно написано диалогично, словно идет продолжение давно начатого с кем-то разговора: что есть поэзия? каково ее назначение? каково восприятие читателем истинной поэзии?

 

Как и Лариса Рейснер, Гумилёв был убежден, что поэзия для человека есть один из лучших способов выражения личности, он проявляется в слове — единственном орудии, удовлетворяющем потребностям души: "Поэзия всегда обращается к личности, даже там, где поэт говорит с толпой, — он говорит отдельно с каждым из толпы. От личности поэзия требует того же, что религия от коллектива. Во-первых, признания своей единственности и всемогущества, во-вторых, усовершенствования своей природы".

По его мнению, в минуты творчества в поэте неизбывно ощущение катастрофичности. Он пишет: "Это совсем особенное чувство, иногда наполняющее таким трепетом, что оно мешало говорить, если бы не сопутствующее ему чувство победности, сознание того, что творишь совершенные сочетания слов, подобные тем, которые некогда воскрешали мертвых, разрушали стены".

Слабым отголоском пережитых событий можно считать следующее признание Гумилёва: "Если бы я был Беллами, я бы написал роман из жизни читателя грядущего. Я бы рассказал о читательских направлениях и их борьбе, о читателях — врагах, обличающих недостаточную божественность поэтов, о читателях, подобных д'Аннуциевской Джоконде, о читателях, подобных Елене Спартанской, для завоевания которой надо превзойти Гомера".23

Слова сложно проецируются на тексты писем к Рейснер, в одном из которых он назвал ее Еленой Спартанской. И на самом деле Рейснер была тонким читателем и ценителем его поэзии. Она называла стихи Гумилёва "стихами — мавзолеями". Так, в автобиографической повести она писала: "Каждая новая книга Гафиза — пещера пирата, где видно много похищенных драгоценностей, старого вина, пряностей, испытанного оружия и цветов, заглохших без воздуха, в густой темноте. И беззаконная в каком-то великолепном ослеплении муза его идет высоко, и все выше, не веря, что гнев медленно зреющий, может упасть на ее певучую голову, лишенную стыда и жалости. Новое искусство прославило холодность, объективное совершенство ее форм <...> О, кто смел думать о том, что самая земля, по которой ступает это бесчеловечное искусство, должна расточиться, погибнуть и сгореть...".24 Слова Рейснер были написаны в начале 20-х годов.

Накануне смертельной болезни в январе 1926 г. Рейснер пишет памфлет под хлестким названием "Против литературного бандитизма", где вскользь вспоминает о журнале "Аполлон" и общей атмосфере литературных исканий тех лет. Читаем: "Взять и перелистать "Аполлон". Этот изумительный художественно-литературный журнал, издававшийся у нас до войны. Какая идеологическая последовательность была у русских парнассцев. Графика XVI столетия. Шоколадница Летурно, рисунок Шардена, стихи Эредиа... из номера в номер на страницах, где не то что политикой, но вообще грязной землей не пахло, — выдержанная, методическая война "на истребление" всего, что есть в истории искусства революционного, мятежного, гражданского".25

"Революционное, мятежное, гражданское" — вот критерии, с какими будет подходить Лариса Рейснер в оценке подлинности произведения искусства. Позади остался путь длиной почти в десятилетие, а жизнь ее вместила столько, сколько порой вмещают несколько прожитых жизней.

Документы дали жизнь прошлому, выявляя судеб связующую нить. Письма, статьи, стихи — различные "зеркала" — все своеобразно запечатлело былое.

Примечания:

1. Тименчик Р. Над седою вспененной Двиной... (Н.Гумилёв в Латвии) // Даугава. 986. № 8; Богомолов Н, "Лишь для тебя на земле я живу" (Из переписки Н. Гумилёва и Л. Рейснер) // В мире книг. 1987. № 4.

2. Лукницкая В. Перед тобой Земля. Л., 1988. С. 340

3. Летопись. Пг., 1917. № 5—6. С. 363—364.

4. Анненков Ю. Дневник моих встреч. № 8. 1966. Т. 1.

5. Блок А. Записные книжки. М., 1965. С. 497.

6. В мире книг. 1987. № 4. С. 72—76.

7. Творчество. 1919. X. № 3. С. 27—28.

8. Анненский И. Книги отражений. М.,1979. С.378.

9. OP РГБ, ф. 245, к. 3, ед. хр. 1,л. 10. 476

10. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое. СПб., 1911.

11. Дружба народов. 1967. № 4. С. 243—246.

12. Шоломова С. Два письма Л. Рейснер к А.К. Лозино-Лозинскому // Нева. 1986.

13. Дружба народов. 1967. № 4. С. 245.

14. Лит. наследство М., 1983. Т. 93. С. 208.

15. Новая жизнь. Пг., 1917. 30 апреля.

16. Тименчик Р. Неизвестные письма Н.С. Гумилёва // Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз. 1987. Т. 46. Вып. 1.С. 73.

17. В мире книг. 1987. № 4. С. 72—76.

18. ОР РГБ, ф. 245, к. 5, ед. хр. 15.

19. Тименчик Р. Н. Гумилёв и Восток // Памир. 1987. № 3. С. 123.

20. Марьяш И. Конквистадор в панцире железном // Горизонт. Кишинев, 1987. № 12. С. 38

21. ОР РГБ, ф. 245, к. 3, ед. хр. 1.

22. Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.;Л., 1962, 1963. Т. 6. С. 183.

23. Гумилёв Н. Читатель. Цит. по: Русская речь. Научно-попул. журнал АН СССР-1989. №5. С. 59—63.

24. Лит. наследство. М., 1983. Т. 93. С. 205.

25. Рейснер Л. Избранное. М., 1965. С. 503.


Материалы по теме:

🤦 Критика

💬 О Гумилёве…