Две тени

теги: Александр Блок, современники, хроника

Я не знаю, был ли Блок большевиком. Повторяю — не знаю. Хотя сам он лично говорил мне о своем сочувствии им. Правда, это было в самом начале 18 года, в царских комнатах Театрального училища, на репертуарном заседании.

После этого произошло столько ужасов...

Он, как и многие другие, поверил, что в «буре и грозе» родится нечто великое, но потом он разуверился в «их» идеологии, в «их» правоте, приняв лишь «их» неизбежность, и, хочу думать, возненавидел «их». А это было ему вдвойне тяжело.

За эту свою веру, за свои эти заблуждения он заплатил самым драгоценным — жизнью. Но дело не в этом. В душе моей еще до сей минуты так велико обаяние покойного, замученного Александра Александровича как поэта, как удивительный цельный образ какого-то старого романтического юноши, в духе Гофмана, что наша последняя встреча не застилает туманом наших ранних, знаменательных для меня, встреч с любимым поэтом моей юности.

Петербургская весна 1904 года.

Приближаются белые ночи. Они еще не наступили. Еще сереет сумрак вместе с туманом. Вокруг еще нет застывших мертвых очертаний домов с слепыми окнами, когда все так явственно, так обнажено и так таинственно.

Еще смутная петербургская явь облекается на полчаса ночным туманом. Он разрывается взлетевшим из-за моря солнцем, чирикают проснувшиеся птицы, начинается северное утро — нежное, перламутровое, легкое.

В такое утро я возвращался от Блоков из казарм гренадерского полка, где они жили тогда, там где-то за Биржевым мостом, на одном из бесчисленных рукавов Невы.

Я шел на острова к веселой ожидавшей меня компании театральной молодежи.

Шел нескончаемым парком. Сквозила весенняя зелень клейких листков, пели соловьи. Дачи, виллы, дворцы стояли тихие, еще спящие; с опущенными шторами, ставнями и жалюзи; в стеклянные шары среди цветников било утреннее солнце. Иногда по аллее промчится рысак с веселой закутившей парой, мягко шлепая по песку копытами, протарахтит ведро огородника, и опять тишина. Где-то совсем близко в купе берез начинает кукушка, ей отвечают другие, опять тишина и нежные переливы горлицы.

Вот горбатый мостик. Здесь большая дорога. Шумит автомобиль от Фелисьена1. Навстречу бегут с подснежниками, по мнению гражданских — голодные и холодные дети, но на этот раз веселые и улыбающиеся.

В мире нет ничего прекраснее наших Петербургских островов, да еще когда идешь полный восторгов от любимого поэта, идешь туда, где застанешь ее — властительницу твоих 23 лет.

Издалека слышится пение и смех — это, по-видимому, цель моего путешествия.

Здесь меня ждут. Веселье идет вовсю. Высокая, красивая девушка незаметно отводит меня в сторону.

— Ну что, был?

— Да, — отвечаю я таинственно. — Было удивительно. Читали стихи, много говорили. Я все, все тебе расскажу по порядку.

— Пойдем отсюда.

Мы вышли потихоньку в сад, сели на скамейку, и я начал говорить ей, любимой моей девушке, о любимом мною поэте, о первой встрече с ним.

— Он меня ждал. Таким именно я и представлял его себе. В бархатной мягкой куртке с большим белым воротником. Молодой Гете. Говорили о театре. Он играл в «Горе от ума» Чацкого2. Обожает театр, и жена его также.

Он переводит сейчас что-то для Старинного театра, который в проекте у кружка лиц3.

Вообще, наверное из любезности ко мне, разговор вертится все время около театра.

Здесь был еще совсем молодой, начинающий поэт, ярко европейской внешности, хотя обрабатывающий исключительно русские темы (теперешний большевистский менестрель-комиссар С. Городецкий).

В его споре с Блоком о Грильпарцере я был на стороне Городецкого, находившего Грильпарцера скучным и отжившим.

Блок увлекается немецкой романтикой.

Поражается, что я не собираюсь играть Фердинанда из «Коварства и любви»4.

Вообще он весь под обаянием старой классики. «Прекрасная дама»5 так недавно еще написана им.

После чаю мы переходим в гостиную, немного холодную, скромно обставленную красным деревом, с большим старинным роялем.

Александр Александрович садится на широкий подоконник, Городецкий и я — около него в креслах.

Молочный рассвет туманом опускается на Неву, полную баржей. Веревочные снасти декоративно переплетаются, точно из вагнеровского «Моряка-скитальца»6.

На высоких мачтах еще горят огоньки.

Фигура сидящего поэта все больше сереет, все больше выделяется на высоком старинном окне.

Силуэт закинутой головы чернеет на белом фоне ниши. Наконец, очерчивается профиль. Блок читает свои стихи.

Потемнели, поблекли залы,
Почернела решетка окна.
У дверей шептались вассалы:
Королева, королева больна...7

Его голос — немного носовой и вместе с тем грудной. Он читает немного нараспев, заунывно. Но сколько обаяния, сколько проникновения. Мне, изучившему все тонкости декламации и художественного чтения, показалось вдруг, что мое искусство не стоит ни гроша перед этим каким-то проникновенно-заунывным скандированием стихов.

Создавалось настроение.

Может быть, и вся эта петербургская весенняя ночь и обаяние поэта создавали все это. Не знаю.

Потом начал Городецкий:

Я лежу в гробу и слышу —
Ветер стонет надо мной.
Я плечом приподнял крышу,
Стонет гроб мой парчевой...8

Это была подделка, талантливая подделка. Но того проникновенного напева, падающего в душу, не было здесь.

Уже совсем рассвело.
На Неве потухли огни.

Заскрипели тяжелые баржи, захлюпала вода. Поблизости в казармах заиграла труба.

Я встал и стал прощаться.
Вот и все.

Но мне было так хорошо, так переполнена была душа моя этой ночью.

Я стоял перед любимой девушкой в это ясное петербургское утро на сияющих весною островах и рассказывал ей о любимом поэте.

За мою долгую петербургскую жизнь мне приходилось очень редко встречаться с Александром Александровичем.

Тем не менее, я следил внимательно за его творчеством.

Бывая изредка у него, я имел возможность наблюдать в жизни этапы его поэтического вдохновения, этих «Незнакомок», «Снежных масок», «Клеопатр»9. В жизни они были житейски банальны, неинтересны, даже тривиальны. В этом выборе еще больше выявлялась романтическая склонность поэта видеть во всякой Альдонсе и Дульцинею10, обожествляя свои идеал в удивительных поэтических созвучиях.

В последнем этапе своего творчества, поднявшись до гениальных «Скифов», он пал в кошмарных своею циничностью «Двенадцати»11 и загадочно ушел, угас, испепеленный внутренним огнем таинственного самосгорания, а может быть и возмездия. Блок высоко поднялся над миром и царством мечты подобно своему учителю — В. Соловьеву.

На страшной высоте вспыхнули крылья романтика и горячим прахом низверглась душа поэта на мертвую землю12.

* * *

Другая тень, потревоженная мною сегодня, — это расстрелянный «ими» мой друг Николай Степанович Гумилёв.

Если образ Блока весь туманный, нежный, точно затянутый маревом, точно с картины французского художника Карьера, то портрет Гумилёва должен был бы написать или знаменитый Давид, а еще лучше какой-нибудь наш крепостной Боровиковский на фоне боевых доспехов и непременно в мундире. Блок и Гумилёв созданы Петербургом. Первый его метелями, его туманами, второй его стройной четкостью. Николай Степанович встает в памяти моей не в последнее наше свидание, когда он читал пред небольшим кружком у одной актрисы свою пьесу «Дитя Аллаха»13, а на небольших интимных обедах у Альбера, на Невском, по понедельникам.

Только что началась война. Поэт стал лихим корнетом, потом ротмистром, с Георгием на изящном френче, мечтающим непременно о Салоникском фронте14. Всю жизнь его влекло на Восток.

Тихое Царское, где он обыкновенно жил под созвездием сначала — своего директора гимназии и учителя, поэта Анненского, и своей жены А. Ахматовой — его тяготило повседневностью.

Он мечтами уносился то в Африку, на экзотическое озеро Чад, то к белоснежным стенам священной Мекки. Хотя во всей внешности и складе поэта не было ничего экстравагантного и экзотически-богемного15.

Корректный, немного чопорный, скептик-петербуржец, склонный к снобизму, с лермонтовской роковой мечтой пламенного поэта.

Гумилёв возникает передо мной, когда мой брат*, поэт Кузмин и я после обеда «играем в стихи», переписываясь на бумажках.

Когда мы в один из понедельников посылаем запоздавшему другу на мотив его стихов «Далеко, далеко на озере Чад...» телеграмму в Царское:

«Далеко, далеко на озере Чад
К тебе, Гумилеша, три друга кричат,
Чтоб с ними понюхал ты кухонный чад»...16

Но скоро вместо телеграммы явился сам Николай Степанович, озабоченный, прямо из штаба, где хлопотал о Салоникском фронте.

За рюмкой любимого Бромбино говорили о только что вышедшей книжке стихов А. Ахматовой, жены поэта, «Белая стая»17. Мечтали, как наша гвардия будет вступать в Петербург после победоносной войны18.

Душа воина, беспокойная жажда подвигов, всего яркого, экзотического, легко сочеталась в Гумилёве с его чопорной корректностью в манерах, обхождениях и в речах.

Говоря о Государе, он всегда прибавлял: Император.

Все это у него выходило природно и естественно. Как поэт, создатель и глава позабытой теперь школы акмеистов, Н. С. был рационален как сухой математик, предъявляя к своим молодым ученикам-поэтам самые суровые требования.

По мнению Гумилёва, русская поэзия начала XX века была сплошной имитацией, прекрасно отчеканенным небытием.

Ей поэт противопоставлял его собственную школу акмеистов, где главной задачей была конструктивность и осознанная ясность момента и бытия в поэзии — борьба с дешевым философствованием и тленным лиризмом.

Любил он подтрунивать и ругнуть Москву с ее поэтическим символизмом; тогда он хитро, виновато улыбался и как-то косил глазом.

* * *

Две далекие тени начала и конца моего петербургского бытия. Я люблю вас, каждую по-своему, по-особенному. И в эти солнечные осенние дни, на чужбине, когда вы покоитесь там среди милого сердцу северного болота в мокрой, рыхлой земле, может быть уже укрытой снегом, помногу думаю о вас, о замученных и распятых. Увижу ли когда милые могилы ваши?!.

* С. Л. Ионин.

Примечания:

Ракитин (настоящая фамилия Ионин) Юрий Львович (1880–1952) — актер, режиссер.

Текст печатается по публикации в газете «Новое время» (Белград), 19 дек. 1923 г.

1. Петербургский ресторан.

2. Блок играл Чацкого в любительских спектаклях в Шахматове, летом 1898 г.

3. «Старинный театр» был создан Н. Евреиновым в 1907 г. Просуществовав год, театр прервал свою работу и был возобновлен в 1911–1912 гг. При постановках большое внимание уделялось вещному воссозданию исторической среды. Блок перевел для «Старинного театра» миракль Рютбефа «Действо о Теофиле». Упоминание об этом указывает, что описываемые события относятся не к 1904, а к 1906 г.

4. «Коварство и любовь» — трагедия Шиллера, Фердинанд — главный герой ее.

5. «Стихи о Прекрасной Даме» — поэтический сборник Блока — появился в 1905 г.

6. «Моряк-скиталец» — опера Р. Вагнера.

7. Из стихотворения А. А. Блока «Потемнели, поблекли залы...» из цикла «Распутья» (1903 г.).

8. Из стихотворения С. М. Городецкого «Я в гробу лежу и слышу...» из цикла «Смерть» (1906 г.).

9. «Незнакомка», «Клеопатра» — стихотворения А. А. Блока, «Снежная маска» — книга его стихов (1907 г.).

10. Альдонса — героиня романа Сервантеса «Дон Кихот», превратившаяся в фантазии героя в прекрасную Дульсинею.

11. «Скифы», «Двенадцать» — поэмы Блока (1918 г.).

12. Интересно, что мнение Ракитина о близости Блоку немецких романтиков совпадает с гумилёвской характеристикой: «Блок совсем не декадент, не "кошкодав-символист", как его считают, Блок — романтик. Романтик чистейшей воды, и к тому же он — немецкий романтик. (...) Да, Блок романтик со всеми достоинствами и недостатками романтизма» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 172).

13. «Дитя Аллаха» была написана Гумилёвым « по заказу» С.К. Маковского для создаваемого им театра марионеток. Музыку к спектаклю заказали А. С. Лурье. К сожалению, представление пьесы не состоялось. Очевидно, чтение пьесы автором происходило в 1916 г. у Ю. Л. Сазоновой-Слонимской, содействовавшей Маковскому в этом его начинании.

14. Гумилёв дослужился до прапорщика, имел два Георгиевских креста; он хлопотал о командировке на Салоникский фронт в марте 1917 г. и, получив ее, уехал в мае 1917 г. в Париж.

15. Ср. с воспоминаниями С. А. Ауслендера (с. 41 наст, изд.).

16. Опубликовано в комментариях Р. Д. Тименчика к «Неизвестным письмам Н. С. Гумилёва» (Изв. АН СССР. Литература и язык. 1987. № 1. С. 61). Цитата, приведенная выше, — из стихотворения «Жираф» (С. 103).

17. Вышла в сентябре 1917 г. Таким образом, темой для разговора в марте 1917 г. эта книга быть не могла.

18. Ср. с письмом Гумилёва М.Л. Лозинскому (2 января 1915 г.): «Меня поддерживает только надежда, что приближается лучший день моей жизни, день, когда гвардейская кавалерия одновременно с лучшими полками Англии и Франции вступит в Берлин... (...).

Хорошо с египетским сержантом
По Тиргартену пройти,
Золотой Георгий с бантом
Будет биться на моей груди...»

(Неизвестные письма Н. С. Гумилёва / Публ. Р.Д. Тименчика // Изв. АН СССР. Литература и язык, 1987. № 1. С. 74).