О свитском поезде Троцкого, расстреле Гумилёва и корзинке с прокламациями

теги: воспоминания, гибель, современники

Из петербургских воспоминаний


На экране «Форума» – козлиная бородка Троцкого, повизгивающий голос, штампованные жесты «блестящего оратора» с разжиманием и сжиманием кулаков, «страстным» скрючиванием костлявых пальцев, хлесткими фразами о «медведе, вставшем на дыбы» – русском пролетариате. В заключение довольно сдержанные аплодисменты аудитории «счастливцев», которым удалось видеть и лицезреть в тихом Копенгагене олицетворение вставшего на дыбы пролетариата в образе пожилого, козловатого господина, с острыми глазками, беспокойно бегающими под стеклами пенсне.

Жидкие аплодисменты смолкают. «Великий Лев» под надежной охраной шпиков едет обратно в гостиницу средней руки. Потом купе второго класса, каюта со спущенными шторами, шпики, четыре револьвера, высмеянные репортерами всего мира, шляпа, надвинутая на нос, морская болезнь, вечный страх покушений и снова на райских берегах Принкипо ожидание погоды, которая вряд ли наступит…

«Так проходит слава земная».

Мне пришлось однажды попасть на мгновение в поле этой славы, когда она «сияла».

Зимой 1919 года я встретил на Невском доктора К. Знаменитый невропатолог, лейб-медик Николая II, первый определивший у Протопопова – прогрессивный паралич и сказавший об этом государю (К. перестали приглашать в Царское Село). Служил К. железнодорожным врачом – на Николаевской ж. д. и был очень доволен своим местом. Жалование было неважное и мазать йодом ушибленные коленки стрелочников (а также лечить их от сыпного тифа) было не очень интересно – зато заветная «провизионка», позволявшая провозить продукты через заградительные отряды, всегда была к его услугам. Член многих академий и ученых обществ, лейб-медик и действительный статский советник – с мешком за спиной и нагольном тулупе, путешествовал время от времени в хлебные места и благодаря этим поездкам не только жил, но и мог продолжать научную работу. Как-то он мне сказал, что счастлив: его книга, результат десятилетнего труда, кончена. «Я умру – книга останется – я теперь ничего не боюсь». Он ошибался. Месяца через два после этого разговора он был арестован. Пока К. сидел в тюрьме, вещи его растаскали соседи, а рукописи сожгли на растопку. Десять лет труда замечательного русского человека улетели в трубу чьей-то буржуйки с такой же легкостью, как улетела в трубу вся русская жизнь. Из тюрьмы К. выпустили в апреле, в июне он умер.

Но тогда, в 1919 г., К. еще был здоров и весел. На щеках его горел яркий, свежий румянец. У этого утонченного человека, знатока и врача самых потаенных, самых редких душевных извращений – была наружность мужика-ярославца, смекалистого и плутоватого.

– Торопитесь? – остановил он меня на углу Пушкинской. – Хотите, пойдем со мной на вокзал. Мне надо по делам на минуту, а заодно развлечемся. Товарищ Троцкий, Наполеон, верховный главнокомандующий прибывает в три часа. Поглядим на сию особу.

Рябой комендант, увешанный оружием – пожал заодно с К. руку и мне своей широкой лапой – как доброму знакомому.

– Поглядеть желаете? – Это можно. Свои люди – это ничего. Вот тут в уголке станьте, – все видно будет. А я к вам, товарищ доктор, с просьбой. Больной у меня. Завтра можете заехать? Ну и чудесно – выпьем чаю, закусим – жена рада будет. Под вечер? Заметано. Кто болен, говорите? Да Сенька, кот мой. Прищемил косточку и все пухнет плечо. Опасаемся мы, чтобы не подох, – такой он чудесный котик. Ветеринар? Был ветеринар и примочку дал – только уж и вы навестите. Ум хорошо, а два лучше.

Лейб-медик Николая II записал адрес больного кота Сеньки. Мы стали в указанном нам углу перрона. Комендант, козырнув на ходу, подбежал к своим. У входа в «царские комнаты» строился уже караул, оправлялось «начальство»: стрелка часов приближалась к трем.

Вот и дымок. Подходит поезд. Но это еще не поезд Троцкого. Это броневой. Холодком отливает сталь, мрачно чернеют отверстия для пулеметов, какие-то хмурые физиономии в шлемах – «спринцовках» высовываются то там, то здесь. Поезд уводят на запасной путь. Новый дымок, новый состав подкатывает к перрону. Свитский поезд – в нем едут офицеры штаба Троцкого. Несколько спальных вагонов, вагон-ресторан. Развалистой барской походкой выходят штабные офицеры, ловкие, молодцеватые денщики тащат за ними багаж. В окно ресторана виден край накрытого стола: белая скатерть, вино, серебро, хрусталь… Бывшим офицерам российского генерального штаба, «продавшим шпагу свою», живется, по-видимому, недурно. Но Бог с ними. Отводят и свитский поезд. Опять дымок и грохот паровоза: это Троцкий!

Смирна! На караул! Начальство каменеет. Как его много набралось! Три бледно-голубых литерных вагона и четвертый серый, багажный, проплывают мимо и останавливаются. «Громовые» звуки интернационала встречают «вождя». Но вождь не выходит. Начальство и караул застыли, не шелохнутся. Минута, три, пять, – Троцкого не видно. Интернационал гремит. В вагонах опущены шторы, поезд как мертвый. Пять, восемь, десять минут – никого. На каменных лицах начальства сквозь усердие и революционный восторг начинает проступать тоска. Интернационал надрывается. Наконец, распахивается дверь среднего вагона. Долговязый, длинноволосый тип, похожий на дьячка, показывается в ней. Он вяло машет рукой на оркестр. Интернационал смолкает. Долговязый тип опять машет рукой.

– Вольно, товарищи, – говорит он кисло, шепеляво и как бы через силу. – Вольно. Товарищ Троцкий здесь не выйдет. – И он так же вяло скрывается.

– Как же так не выйдет? Что же он ночевать здесь будет?

Рябой комендант разъясняет нам, в чем дело.

– Видели, товарищи, багажный вагон. То-то и оно. Так уж специально устроено. В багажном вагоне всегда автомобиль стоит под парами. Стенка сзади откидывается, на рельсы кладется настил и фьють… Ждут товарища Троцкого, а товарища Троцкого след простыл. Очень специальное устройство, даже у царя не было.

Он провожает нас по грязному холодному вокзалу и на ходу рассказывает анекдот.

У Троцкого новый денщик. Троцкий, ложась спать, велит: «Разбуди меня утром». Настает время будить, но денщик не знает, как к спящему Троцкому обратиться: «Вставайте, товарищ», – пожалуй, не годится. «Ваше превосходительство, извольте вставать» – тоже нельзя. Денщик подумал и кричит: «Вставай, проклятьем заклейменный».

Комендант расплывается всей своей рябой физиономией, – так ему нравится анекдот. Он по-приятельски жмет нам руки. – Так не забудьте, товарищ медик, моего котика. Прямо чудесный котик, увидите сами. Чайку попьем. Вставай, проклятьем заклейменный, хи-хи-хи! Наше вам пролетарское.

*

В списке расстрелянных по таганцевскому делу под именем Гумилёва сказано:

– Поэт, член коллегии Всемирной Литературы, участвовал в боевой организации, сочинял прокламации, призывавшие к свержению сов. власти.

Прокламации? Во множественном числе? Не знаю. Но одну прокламацию я помню.

Зимой к Гумилёву пришел какой-то молодой офицер с чьей-то рекомендацией и предложил принять участие в заговоре. Кажется, прокламация была серьезная. Кажется, этот молодой офицер лично провокатором не был. Был жертвой провокации. Гумилёв предложение принял. Еще бы не принять. Всю жизнь он только и занимался тем, что изобретал опасности. То ездил в Африку охотиться на львов, то шел на войну добровольцем, зарабатывать «полный бант», то из благополучной Англии, где его застал большевицкий переворот, ехал, хотя и имел полную возможность остаться, в советский Петербург, чтобы посмотреть собственными глазами, какие такие большевики. Еще бы он не принял предложения вступить в заговор.

Он уговаривал и меня вступить в свою «команду». – Ты ничем не рискуешь, твое имя будет известно одному мне.

Я, действительно, ничем не рисковал. Я в команду не вступил, но о некоторых ее участниках догадывался. Все они, естественно, были очень напуганы после ареста Гумилёва. Но испуг их был напрасным. Никто из них не был арестован, все благополучно здравствуют: имена их были известны только ему одному.

Кстати, когда арестовали Таганцева и пошли слухи, что раскрыт большой заговор, я Гумилёва спросил: не та ли это организация, к которой он имел касательство. Он улыбнулся. – Почем же я знаю? Я только винтик в большом механизме. Мое дело держать мое колесико. Больше мне ничего неизвестно.

– Но если это вдруг твое начальство арестовано, ведь могут схватить и тебя.

– Невозможно, – покачал он головой. – Мое имя знают только два человека, которым я верю, как самому себе.

Через месяц Гумилёв был расстрелян.

И вот о прокламации. Однажды Гумилёв прочел мне прокламацию, лично им написанную. Это было в кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать восставших матросов, говорилось в ней что-то о «Гришке Распутине» и «Гришке Зиновьеве». Написана она была довольно витиевато, но Гумилёв находил, что это как раз язык, «доступный рабочим массам». Я поспорил с ним немного, потом спросил: «Как же ты так свою рукопись отдаешь? Хоть бы на машинке переписал. Ведь мало ли куда она может попасть».

– Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У нас это дело хорошо поставлено.

Месяца через два, придя к Гумилёву, я застал его кабинет весь разрытым. Бумаги навалены на полу, книги вынуты из шкафов. Он в этих грудах рукописей и книг искал чего-то. – Помнишь ту прокламацию? Рукопись мне вернули. Сунул куда-то, куда – не помню. И вот не могу найти. Пустяк, конечно, но досадно. И куда я мог ее деть?

Он порылся еще, потом махнул рукой, улыбнулся. – Черт с ней! Если придут с обыском, вряд ли найдут в этом хламе. Раньше все мои черновики придется перечитать. Терпения не хватит.

«Терпения, по-видимому, хватило. «Сочинял прокламации, призывавшие к свержению советской власти»…

Нашли, значит. Или, может быть, один из тех двух, о которых Гумилёв говорил: «верю, как самому себе». И где теперь этот проклятый клочок бумаги, который в марте 1921 года держал я в руках, споря с Гумилёвым о том, доступно или недоступно «рабочим массам» его содержание.

*

Я прожил пять лет в большевицком Петербурге мирным советским обывателем. В заговорах не участвовал, прокламаций не сочинял, но вот и со мной был однажды похожий на этот случай. И неизвестно, что бы со мной стало, если бы…

В 1918 году в домовых комитетах все жильцы между собой перезнакомились. Домовые комитеты были тогда еще буржуазными. Это после они стали комитетами бедноты.

И вот в доме, где я жил, председателем был некий Д. – студент, правый эсер, человек очень обходительный, приятный. Сидя вместе на ночных дежурствах, мы подружились немного. И вот, когда он собрался уезжать на Дон, и попросил разрешения поставить на моей квартире «корзиночку с книгами», естественно, я согласился.

«Корзиночка» оказалась двумя большими корзинами, тяжелыми, перевязанными веревками. Места у меня в квартире было уже не так много, но что же было делать. Тем более, что Д. уже уехал, спорить было не с кем.

Корзины втиснули куда-то, и я о них забыл. Вспомнил я о них в день убийства Урицкого.

Урицкого убил Каннегиссер, мой близкий друг. В сообщениях об убийстве назван он был правым эсером. Весьма возможно, что и ко мне, как к другу Каннегиссера, придут с обыском. У меня ничего «такого» нет. Но на кухне у меня найдут две корзины с книгами, принадлежащими другому эсеру Д. какие это книги – я не знаю. И нет ли там, кроме книг, каких-нибудь писем, документов? Корзины были заперты. Мы долго рассуждали – вскрывать их или не вскрывать. Решили все-таки вскрыть. Было уже довольно поздно.

В одной корзине, действительно, были книги, но в другой…

Она была вся набита одной и той же листовкой, сотнями экземпляров ее. Вероятно, это было целое нелегальное издание, которое вовремя не было распространено: «Товарищи, все против захватчиков власти! Грудью за Учредительное собрание!»

Поздно. Час или два ночи. Если придут с обыском, то придут скоро. В квартире центральное отопление. Плита модернизованная, бумаги «не берет». Только в одной комнате камин, поставленный для живописности. Как в нем сожжешь всю эту груду? Сколько часов на это понадобится? И не лучше ли оставить корзины как есть? И если найдут, как есть, рассказать, откуда они, чем быть застигнутым «за работой»?..

Мы все-таки стали жечь. Жгли до утра и, конечно, сожгли не больше трети. С обыском ко мне не пришли: в записной книжке Каннегиссера не было моего адреса. Он и так его отлично помнил. Те, чьи адреса в ней оказались, были арестованы той же ночью. Кто просидел три месяца, кто пять. А ведь ни у кого из них не нашли решительно ничего, даже пустяка какого-нибудь, не то, что корзин с эсеровскими прокламациями.