Проект «Акмеизм»

Вступ. статья, подгот. текста и комм. Н. А. Богомолова

Общеизвестно, что акмеизм как литературное направление и как одна из общих тенденций в развитии поэтического языка оказал значительное влияние на литературу русской эмиграции. Вызвано это было прежде всего тем, что на Западе оказалось довольно много поэтов если впрямую и не принадлежавших к числу акмеистов, то, во всяком случае, ориентировавшихся на акмеистическую поэтику.

Поэтому вряд ли случайно, что чрезвычайно активный не только в литературной сфере, но и в сфере научной Юрий Павлович Иваск (1907—1968), окончивший аспирантуру Гарвардского университета и довольно долгое время проработавший в других американских университетах, одной из целей своей работы видел изучение акмеизма, причем не только по известным источникам. Из опубликованных его работ лишь “Антология петербургской поэзии эпохи акмеизма”[1], составленная совместно со значительно более молодым соратником W.H. Tjalsma, более или менее адекватно отразила взгляды Иваска на акмеизм, однако в его архиве сохранилась довольно значительная по объему подборка материалов, свидетельствующая о том, что он знал несравненно больше, чем смог включить в свои труды.

Однако сперва необходимо сказать несколько слов о том, кто такой Иваск и почему в конце 1950-х годов он решил создать своеобразный звуковой архив по истории акмеизма.

Родившись в Москве и прожив там 13 лет, он вместе с родителями, выходцами из Эстонии, оказался в Ревеле, т.е. на обочине литературной жизни русской диаспоры [2], и лишь очень редко попадал в другие страны (так, в конце 1930-х годов он был в Париже). В годы войны он служил в войсках СС, что потом приходилось тщательно скрывать, после ее окончания оказался в лагере ди-пи [3], а в 1949 г. смог перебраться в США и лишь в 1958 г. впервые сумел приехать в Европу. Как видим, жизненная судьба отделяла его от основных культурных центров русской эмиграции, и с большей частью ее деятелей он был знаком лишь по переписке. Однако визит летом 1958 года, судя по всему, вдохновил Иваска, и он задумал собрать свод воспоминаний последних живых парижских (преимущественно) свидетелей существования акмеизма.

4 июля 1959 г. из Парижа Г. Адамович отправил ему письмо:

“Дорогой Dr. Ivask.

Ваш проект “изучения акмеизма” крайне оригинален и может в дальнейшем послужить образцом для такого рода работ. Меня лично он очень заинтересовал. В самом деле, никакие исторические исследования, даже самые тщательные, не заменят живого рассказа и воспоминаний современников, которые в разговоре или ответах на вопросы восстановят “воздух” эпохи, то неуловимое, что, в сущности, было самым важным. Конечно, надо бы хорошо обдумать, как Ваш план реализовать, чтобы он действительно оказался плодотворным. Но мысль Ваша замечательна, и было бы жаль, если бы она осталась только проектом. Надеюсь, Вам удастся ее осуществить и со своей стороны готов быть Вам во всем полезен” [4]. Из сопроводительной записки становится ясно, что это письмо Адамович писал для неких официальных инстанций, которые могли выдать Иваску деньги для поездки в Европу.

Некоторое время спустя, 31 июля, в письме из Ниццы Адамович, однако, уже для самого Иваска писал: “У меня сомнения в Вашем проекте, т.е. не в нем самом, а в его финансовой реализации. Кроме Одоевцевой и Маковского никого из “свидетелей” больше нет. Свидетели это притом плохие: Одоевцева поздно приобщилась к Цеху и акмеизму, да и всегда была птицей. Маковский, несмотря на “Аполлон”, был в стороне и, в сущности, on ne le prenait jamais au serieux. Он в старости стал менее глуп, чем был тогда, и даже стихи стал писать все-таки лучше. Злобин ни малейшего отношения не имел. Что написано об акмеизме? Многое, и ничего такого, что надо бы выделить. Какие-то мелочи, взгляд и нечто. Кстати, видели Вы недавние воспоминания Всев. Рождественского в “Звезде”? Его презирал Гумилев, но он был близок к позднему акмеизму. Воспоминания не без подлости: будто он и тогда понимал, что это буржуазная накипь. А не понимал он ничего и, говоря с Гумилевым, потел и краснел от почтительности” [5].

Еще раз Адамович пытается несколько умерить энтузиазм Иваска в письме от 17 апреля 1960 г.: “Программа обширная — по ней и о ней можно говорить без конца. Ваш план о собрании парижских поэтов — не понимаю, и, признаюсь, не одобряю. Кроме позора и чепухи ничего не выйдет. Все перессорились, все выдохлись, или почти — не стоит для этого добиваться магнетофонного <так!> бессмертия. Во всяком случае, я от председательствования отказываюсь. Да и вообще, раз об акмеизме, не лучше ли ограничиться прошлым, историей? <...> Вообще, дорогой друг Юрий Павлович, я несколько опасаюсь Вашего энтузиазма и доверия. Например, — что Вы знаете о редакц<ионной> работе в “Аполлоне”? Знаю, что редактора все сотрудники считали дураком. Насчет этого мог бы кое-что рассказать. А Маковский будет врать, что он всем руководил и даже “открыл” Анненского. Одоевцева тоже будет врать: о том, какие тайны ей поверял Гумилев. И так далее... Бог в помощь, но “надежды славы и добра” у меня мало. Не забудьте Артура Лурье: для всего, касающегося Ахматовой, это — лучший источник. И едва ли будет врать. Терапиано об акмеистах не знает ровно ничего. Простите за холодный душ. Но не ждите в Париже откровений. Надеюсь там быть, как писал, в начале июня. Вот если приедете на юг Франции, поговорим обо всем, — и об акмеизме” [6].

Наконец, 1 мая 1960 г. из Манчестера (где он тогда преподавал) Адамович еще раз писал: “Изучение Акмеизма. Кого бы еще можно привлечь? Вы пишете о “намеках” в поэзии Ахматовой. Там намек на Артура Лурье, живущего в Нью-Йорке. Знаете ли Вы его? Это человек, который мог бы быть Вам очень полезен: умный, многое должен помнить. Он был ближайшим другом Ахматовой, несколько лет, и вообще знал все и всех того времени. Он — музыкант, но всегда был с поэтами. Еще стоило бы привлечь Юрия Анненкова (в литературе — Тимирязев), тоже близкого ко всем и всему. Он живет в Париже, не помню его адреса, но узнать это легко. Больше никого не нахожу. Одоевцева, конечно, пригодится, но Цеха она не помнит. У нее все — через Гумилева и сквозь него. Не думаю, чтобы все было верно, но все-таки она нужна будет” [7].

Помимо Адамовича, рекомендацию Иваску как исследователю дал также С.К. Маковский (Box 10. Folder 8).

В той же папке сохранились и несколько вариантов отчета Иваска для университета (на русском и английском языках); из окончательного англоязычного варианта приведем наиболее существенные сведения: “Мои исследования об акмеизме в Париже, Мюнхене, Базеле, Стокгольме и Ницце проводились с 11 июля по 7 сентября 1960. Один месяц (в июне и июле) в Париже я действовал совместно с профессором Уолтером Викери из Индианского университета. Для интервью с писателями-эмигрантами мы пользовались магнитофоном, предоставленным Индианским университетом, и собственным магнитофоном мистера Викери. До приезда проф. Викери в Париж я взял интервью у профессора В. Вейдле в Американском комитете Освобождения, а впоследствии значительное количество интервью в том же самом учреждении в Мюнхене. Благодаря мистеру Д. Гольдбергу (Париж) и мистеру Дженсену (Мюнхен) все интервью в обоих отделения Американского комитета были бесплатными. <...> Мадам А. Элькан (Париж) и мистер И. Чиннов (Мюнхен) любезно предоставили место в своих квартирах для проведения интервью с некоторыми из собеседников”. Далее следует список тех людей, интервью с которыми Иваск записал на магнитофон: С.К. Маковский, С.К. Маковский и А.А. Трубников, гр. В.П. Зубов, Г.В. Адамович, А.М. Элькан, И.В. Одоевцева-Иванова, Ю.П. Анненков, В.В. Вейдле, В.А. Злобин, Ю.К. Терапиано, Б.К. Зайцев, Г.И. Газданов, С. Риттенберг, И. фон Гюнтер. Позднее были записаны интервью с Н.Н. Берберовой и А.В. Бахрахом. Помимо этого был проведен и записан семинар с участием Одоевцевой, Терапиано и Г. Раевского, посвященный анализу поэтического текста. Приезд Иваска и его работа получили отражение в парижской прессе: “По инициативе Ю.П. Иваска, редактора журнала “Опыты” и сотрудника Канзасского университета, им и профессором Отделения Славянских Языков Викери была организована, на средства Канзасского университета, командировка в Европу, в частности в Париж, для ознакомления с зарубежной русской поэзией.

Работа проф. Викери и Ю.П. Иваска состояла в следующем:

1) Регистрация в собственном чтении стихов почти всех парижских поэтов — составивших звуковую антологию-дискотеку.

2) Звуковые интервью, воспоминания и критические обзоры ряда парижских поэтов и писателей: Георгия Адамовича, Бориса Зайцева, В. Вейдле, гр. Бобринского, гр. В.П. Зубова, Сергея Маковского, В.А. Злобина, Ирины Одоевцевой, Георгия Раевского, Юрия Терапиано, Н. Трубникова <так!>, художника Ю.П. Анненкова и пр.

3) Разбор стихов поэтов Серебряного Века, как он производился в Петербурге в “Цехе поэтов” и впоследствии в Париже на собрании поэтов в кафе “Ля Боле” <...>

Эмигрантские поэты должны быть глубоко признательны проф. Викери, Ю.П. Иваску и Канзасскому университету за то, что их “приглушенные голоса” они сумели превратить в вечно звучащие и тем самым совершили культурное дело большой ценности.

Но так как эмигрантская поэзия составляет неотъемлемую часть русской, то не подлежит сомнению, что в будущем изучение ее составит предмет многочисленных изысканий будущих литературоведов” [8].

Нам неизвестно, сохранились ли магнитофонные пленки с записями бесед, однако в архиве Иваска (Box 10. Folder 6) есть их расшифровки. Несмотря на явную неотделанность этих материалов, они представляют значительную ценность, определяемую далеко не только тем, чтЧ респонденты вспоминают (большая часть фактов уже довольно давно известна исследователям, как по мемуарам повествователей, так и по другим источникам), но и тем, что для самого Иваска его поездки и разговоры были вызваны не только интересом к акмеизму, но и вниманием к литературной жизни русского рассеяния. Воспоминания об акмеизме и интимная история окололитературной жизни как в России, так и в изгнании, сохраненная в памяти последних могикан, теснейшим образом переплетались в исследовательской практике Иваска. Именно поэтому мы печатаем не только материалы из досье об акмеизме, но и другие мемуарные фрагменты, расшифрованные с пленок или записанные по памяти, относящиеся к тому же самому времени.

Следует отметить, что предварительная информация о находящихся в архиве Иваска материалах опубликована П.М. Нерлером [9], однако никаких текстов в его статье не приводится.

Наша публикация составлена из трех разделов: в первый входят материалы непосредственно об акмеизме, во второй — разборы стихов разных поэтов, записанные Иваском со слов Адамовича и участников небольшого семинара, в третий — записи интимных бесед с различными свидетелями литературной жизни, которые Иваск вряд ли предполагал публиковать, и лишь теперь явилась возможность напечатать хранившееся долгое время под спудом. В комментариях не поясняются общеизвестные имена и факты.

1) München: W. Fink Verlag, 1973.

2) Подробнее см.: Пономарева Г.М. Проблема национального самоопределения писателей-оптантов (случай Юрия Иваска) // Культура русской диаспоры: Саморефлексия и самоидентификация: Материалы международного семинара. Tartu, [1997].

3) В контексте нашей темы отметим, что в его архиве сохранилось любопытное издание: Статьи из “Цеха поэтов”. Гамбург: Изд. “Салон”, 1949. 20 с. Экз. № 1: Ю.П. Иваск. В книгу вошли статьи: “Смерть Блока”, “Памяти Анненского”, “Два слова о рифме” Г. Адамовича, “Читатель” Н. Гумилева и “О поэзии Алесандра Блока”, “О Н. Гумилеве и классической поэзии” Ник. Оцупа.

4) Amherst Center for Russian Culture. G. Ivask Papers. Box 1. Folder 2. Письма Г.В. Адамовича к Иваску 1939—1962 гг. в настоящее время готовятся нами к печати для альманаха “Диаспора”. В дальнейшем материалы, хранящиеся в этом архиве, будут цитироваться с указанием лишь коробки и папки. Приносим свою искреннюю благодарность проф. С. Рабиновичу, директору Центра, за постоянное содействие в разысканиях и любезное разрешение на публикацию. Работа в архиве стала возможна благодаря гранту Института “Открытое общество”.

5) Там же.

6) Там же.

7) Там же.

8) Луганов Андрей [И.В. Одоевцева]. Звуковая Антология // Русская мысль. 1960. 18 августа. Об этом псевдониме см.: Тименчик Р.Д. Заметки на полях именных указателей // НЛО. 1993. № 4. С. 159; Малмстад Дж. По поводу Ходасевича: Добавления, прибавления и поправки // НЛО. 1995. № 14. С. 135. Акцент, делаемый на записях эмигрантских поэтов, а не на воспоминаниях об акмеизме, видимо, связан со спецификой газеты.

9) Нерлер П.М. Материалы об О. Мандельштаме в американских архивах // Россика в США: 50-летию Бахметевского архива Колумбийского университета посвящается. [М.,] 2001 (Материалы к истории русской политической эмиграции. Вып. VII. С. 91—95). Приносим благодарность О.А. Лекманову, обратившему наше внимание на эту публикацию. Согласно справедливому суждению автора статьи, магнитофонные записи могут находиться в архивах университетов штатов Индиана и Канзас или же университета Вашингтона (Сиэтл), где работали Иваск и Викери.

Первая беседа с Георгием Викторовичем Адамовичем.
Париж, июнь 1960 г.

Мои воспоминания об Анненском в “Числах” — чистейшая выдумка... [1] У него я не бывал. Но как-то он был в 1-й Петербургской гимназии, где я учился. Очень запомнился: высокий, прямой, каменное лицо истукана, сидел с опущенными глазами. Похвалил нашего учителя латинского яз<ыка>. Тот сказал, что А<нненский> — известный оратор... [2]

Слава А<нненско>го посмертная. Увлекался им, как многие из молодежи моего поколения. Прочел все его книги после “Кипарисового Ларца”. Кроме Блока и Анненского, все увяло... В 1919 г. некто Бернштейн переписывал “Кипар<исовый> Ларец” и продавал... Он жил этой перепиской [3].

Гумилев — наш самый замечательный разговор с ним, последний, произошел незадолго до его ареста, присутствовал и Г. Иванов. Гумилев говорил тогда очень просто. Он всегда ценил Анненского, а тут сказал, что в нем разочаровался. Великий поэт — это граф Комаровский... [4]

Очень люблю Анненского, многое знаю наизусть. Любимые стихи? Их много, напр<имер>, “О нет, не стан...”. Недавно перечел “Фамиру Кафаред”, и это замечательная вещь...

Кузмин: познакомился с ним в 1912 или 13 гг. У него был ореол большого поэта и метра. Но я всегда считал его маленьким поэтом [5]. Есть хорошие стихи: “Я тихо от тебя иду...” Но Ахматова называла его своим учителем [6]. Кузмин относился насмешливо к тому, как Гумилев играл роль метра. Он милый, трогательный и чем-то жалкий человек, не очень умный [7]. Говорил немного: “Хранил молчанье в важном споре...” [8]

Гумилев: вероятно, встретился с ним в университетском коридоре, в кот<ором> проходила вся жизнь ун<иверсите>та, или в романско-германском <так!> семинаре, в кот<ором> участвовали, кроме него, Мочульский, Шилейко и др. [9]

Г<умилев> держался метром, удостаивал своего внимания... Я вошел в его окружение благодаря моей сестре, в кот<орую> он был недолго влюблен [10]. До этого вместе с сестрой мы были на лекции Чуковского о футуристах [11]. Гумилев тогда шутил: в кубо-футуристку я могу влюбиться, но не в эго-футуристку...

Г<умилев> — веселый, жизнерадостный человек, любивший жизненную игру. Акмеизм был его игрой. Ему нравилось сражаться с Блоком, с Маяковским. Он был Бонапартом, а мы его маршалами...

Гумилев ранних стихов Ахматовой не ценил, не потому ли, что она писала не по-гумилевски. Так и о Толстом кто-то сказал: он не любил Шекспира, п<отому> ч<то> он писал не по-толстовски.

Не участвовал в 1-ом “Цехе поэтов” [12]. А II-ой “Цех поэтов” создали Г. Иванов и я (Н. Оцуп в книге о Гумилеве дал др<угую,> неверную версию) [13]. Гумилев появился в этом II “Цехе” позднее.

У меня было влечение к Ахматовой. Стихи ее я любил больше, чем гумилевские. В посл<едний> раз видел ее на вечере в 1923 г. Нельзя было оторвать от нее глаз... Не красавица, но очень красива. Она мне тогда сказала: “Стара собака становится...” Была она насмешлива, язвительна, любила поставить человека в смешное положение. Бывало, Гумилев говорит, говорит, а Ахматова молчит, молчит и вдруг скажет два слова — и уничтожит его. Так Клемансо уничтожал Жореса...

Ахматова сказала о Мандельштаме: “Лучший поэт”, и это было сказано не против Блока... Но таких кусков поэзии, такой магии слов нет у Блока. Его стихи лучше по качеству стихов Блока и Анненского, но те создали свои миры. Так у Лермонтова — строки, каких нет у Пушкина, но отдельные строки. А у Пушкина — свой мир. Нет поэзии Лермонтова, как есть поэзия Пушкина.

З. Гиппиус говорила в эмиграции: “Пришел ко мне Мандельштам — худой, зеленый... Но я сразу определила: замечательный поэт” [14].

Одно из посл<едних> собраний “Аполлона” в 1917 г., читали стихи Пяст и Мандельштам. Говорил В. Иванов. Все молчали. Он был верховный авторитет и для Гумилева. В. Иванов превозносил Пяста и скептически отнесся к Мандельштаму. Это литературная политика (Пяст — символист). Но мы думали иначе...

Я с Мандельштамом дружил. Он был необычайно даровитый человек в разговоре. Как Поплавский. Их умение беседовать не ниже их поэтического дара. Мы говорим связно, а М<андельштам> — иначе. И он считал, что его собеседник так же даровит, как он сам. Я не всегда за ним поспевал...

М<андельштам> всегда хохотал, заливался смехом, о чем бы ни говорил.

Как-то, уже при большевиках, мы говорили с М<андельштам>ом о Пушкине, преимущественно восклицаниями: помните это, а это знаете?.. И он вдруг сказал мне: “После нашего разговора о Пушкине я должен признаться, что вас обманывал” (в одном деле, связанном с разными выгодами...). Этого я никогда не забуду...

Почти все люблю у М<андельшта>ма, особенно его бессвязные бормотания: “Бессонница, Гомер, тугие паруса...” или “За мыс туманный Меганом...” [15]. Как-то на вечере я читал М<андельшта>ма и потом Пастернака. У последнего звук деревянный.

А у М<андельшта>ма виолончельно-бархатный звук... Это было у Тютчева...

Стихи М<андельшта>ма: “А зодчий не был иностранец...” А потом вдруг: “Ну что ж?” Это смысла не имеет... Вероятно, реминисценция из Ахматовой. Но хорошо... [16]

Разбор стихов в “Цехе”. Разбирали технику стихосложения. Ничего особенного... Все присутствующие хотели сказать что-н<и>б<удь> умное... Настоящий разбор стихов всегда с глазу на глаз... Вообще не надо преувеличивать значение “Цеха”... А Гумилев всегда хотел, чтобы все было по его линии... Как-то читала Ахматова: “Мы шумно бродили по дому...” [17] Мандельштам очень хвалил... А Ахматова считала эти стихи слабыми. Из своих стихов она любила: “От горькой гибели моей...” [18] и еще одно другое.

Вторая беседа с Георгием Викторовичем Адамовичем.
Париж. Июнь 1960 г. Около часу

О Блоке. Среди акмеистов было сопротивление Блоку. Его стиль — уязвимый. Сила Блока — не в стиле, а в ритме, в интонации. У романтиков — ритм сильнее, а у классиков — стиль чище.

Пушкин и Лермонтов: их даже нельзя сравнивать... Но вот лерм<онтовские> стихи “Не смейся над моей пророческой тоской...” — этого у Пушкина нет, этой интонации. У нас было детское фрондирование Блоку. Но мы все были его подданными. Все чувствовали его царственность. Он говорил за всех нас. Смерть его потрясла... После его смерти была статья: “Мы наследство Блока не принимаем...” [19] Но все мы знали — кто он...

Есенин: я дружил с ним. Как-то мы шли по Невскому. Есенин сказал: “Если Блок сказал бы: “Сережа, пойди, ляг мне под ноги, ножкам моим жестко”, — я, не задумываясь, лег бы ему под ноги...”

29-го января 1837 г. и 7 августа 1921 г.: с этими смертями что-то оборвалось в России.

“Ночные часы” — расцвет Блока, “Седое утро” — уже ослабление.

А “Двенадцать”? Впечатление было потрясающее. Иванов-Разумник сказал: это как “Медный Всадник” [20]. А сейчас — “Двенадцать” выветрились. А “Скифы” — риторика. В “Двенадцати” слишком эффектный конец. Иначе в “Медном Всаднике”: “Похоронили ради Бога...”

О Есенине: Пастушок в голубой рубашке. А глаза озорные. Жадность к жизни... В Петербурге сразу с вокзала он поехал к Блоку, который хорошо его принял. Потом покровительство Городецкого и Клюева.

Но др<угие> петербургские поэты приняли его в штыки. Говорили: “У Есенина фальшь, притворство, маскарад”. Маяковский сказал: “В есенинских стихах заговорило ожившее лампадное масло” [21]. Московский поэт.

Есенин — не большой, но настоящий поэт. Понимаю, почему именно его так любят в России. Там быт — жесткий, трудный <?>, нет нежности... Его грустная легкая музыка встречает в России отклик. Маяковский — более даровитый поэт, но он — жесткое явление.

У Есенина — дар непосредственности, стихи из ничего, это пушкинское качество (хотя Пушкин и Есенин — величины несравнимые). Есенин не воняет литературой (тургеневское выражение).

З.Н. Гиппиус лорнирует Есенина, кот<орый> явился на какое-то собрание в валенках: “Какие на вас гетры, где вы их купили?” [22]

В посл<едний> раз видел Есенина в Берлине, он приехал из Америки. Страшный, вспухший, налитый какой-то водой... Бранил Айседору Дункан последними словами... Но другим ругать ее не позволял.

Хлебников: самый молчаливый человек на свете... Видел его в “Бродячей Собаке”. Там же бывал Маяковский. Как-то раз он прочел (не помню стихов в точности): “С неба смотрела какая-то дрянь величественная, как Лев Толстой”... Его стащили с эстрады [23].

Однажды Мандельштам говорил, говорил и вдруг остановился: “Не могу больше говорить, п<отому> ч<то> в соседней комнате молчит Хлебников”. Вероятно, Хлебников всегда был погружен в свои философские, лингвистические домыслы. Не в обиду будь сказано: он был ненормальный человек. И очень одаренный человек. Если бы у него было больше культуры, он мог бы стать гениальным ученым.

Стихи его меня не восхищают. А помню, как Сологуб восхищался его стихами (читает быстро, я не смог записать: падают какие-то два имени, и потом сероглазый король) [24].

У него была репутация гениального поэта. Необычайное чутье слова. Футуристы считали его существом высшего порядка. Никакого притворства в Хлебникове не было. Все настоящее. Прозы его не помню. Мог бы рассказать Анненков [25].

Маяковский — огромное дарование. Оратор в поэзии. Замечательный чтец. В лесу или ночью никто не станет читать Маяковского. Но его чтение с эстрады производило сильное впечатление. Он предатель поэзии. Все вывернул наизнанку, доказывал, что изнанка важнее лицевой стороны.

В Маяковском есть трагическое и смешное, что-то от Несчастливцева. Но это мое личное мнение...

Один сов<етский> поэт, кот<оро>го я недавно встретил, сказал: “Что вы меня глупости спрашиваете: Маяковский — первый поэт в России!.. Культ возник уже после его смерти, после одобрения Сталиным”.

Много замечательного в его дореволюционных стихах о любви...

У него своя интонация: “Мама, ваш сын прекрасно болен...” [26] Его ораторская поэзия от Державина, Некрасова... [27]

Пастернак: его никогда не видел. Заговорили о нем в 1916 г. О его стихах в альманахе “Весеннее контрагентство муз”... Он тогда произвел большое впечатление на Мандельштама [28].

В Петербурге я познакомился с М. Цветаевой, на вечере у Каннегисеров. (См. ее “Нездешний вечер”.) Приехал в Москву. Спрашиваю по телефону: “Знаете вашего московского Пастернака?” Она: “Первый раз слышу это имя”... Потом Цветаева Пастернаком бредила...[28а]

Цветаева всегда увлекалась, напр<имер>, Ахматовой, кот<орая> была к ней равнодушна.

О соперничестве Москвы и Петербурга... Даже в карты играли: моск<овский> туз Брюсов, петербургский — Блок. Блок всегда побеждал... Святополк-Мирский сказал о Цветаевой: “Распущенная москвичка...” [29] Лучшее у Цветаевой — ее стихи Блоку...

Пастернак и Цветаева очень связаны. Пастернак значительнее. Но у него нет мелодии Цветаевой... Увлечение Пастернаком не было ей на пользу. Исчезла ее первоначальная непосредственность... У ней был чистый звонкий голос. Она сошла с ума на переносах. Иногда 12 строк и 12 <enjambements>.

Цветаева настоящий поэт и несчастный человек. Очень много обещала... М<ожет> б<ыть>, я бывал к Цветаевой несправедлив... у меня петербургские навыки [30]. У ней демонстративная поэтичность, как у Бальмонта, Бенедиктова... Поэзия дышит, где хочет... А акмеисты хотели, чтобы все были причесаны под одну гребенку... Это ошибка...

Пастернак производил в поэзии опыты, от кот<оры>х позднее он отрекся. Он придавал словам любое содержание... Ахматовой он писал: “Вы прикололи испуг оглядки столбом из соли”... [31] Все слова в вихре, в ритмическом урагане... До Пастернака все стихи можно было рассказать своими словами, хотя они тогда переставали быть стихами... Слово у П<астерна>ка — не логическая единица... Намеки уже были у Анненского: у него слово переставало означать, что оно обычно означало.

Англ<ийский> друг Пастернака показывал мне “Сестру мою жизнь”: столько было перечеркнуто Пастернаком. Он отказался от модернистической манерности. Хорошие стихи у П<астерна>ка “Никого не будет в доме...” (“Сестра моя жизнь” [32]). “Доктор Живаго”: автор хотел простоты, но написал непросто. Т.е. он написал роман не так, как хотел...

Г.В.А. читает стихотворение Тютчева “Есть в осени первоначальной...” (его любимые стихи). Ахматова о Мандельштаме — райский голос. И у Тютчева райский голос.

Тютчев хорошо знал франц<узскую> лит<ерату>ру. “Мыслящий тростник” — это из Паскаля [33]. А “хрустальный день”, по-моему, из Севинье: Les journaux de crystal du debut de l’automne [34]. Незаметная евфония — “лучезарны вечера” (ар — ра). “На праздной борозде”. Толстой сказал: “Так в прозе нельзя сказать, а в стихах хорошо” (Гольденвейзер) [35]. “И льется чистая и теплая лазурь на отдыхающее поле...” Здесь — разрешение темы.

Г.В.А. читает стихотворение Кузмина “Когда мне говорят: Александрия...”. Почти не стихи. Но настоящая поэзия в последних строках: “Когда не говорят Александрия... все-таки вижу твои глаза...” [36] Это нешаблонный конец, кот<орый> оправдывает все стихотворение в поэзии...

В связи с этим Г.В.А. говорит о сонете Эредиа о Антонии и Клеопатре... [37]

Г.В.А. читает ст<ихотворе>ние Анненского “О нет, не стан...”*.

Замятин говорил, что Андрей Белый учился у Маллармэ [38], это неверно, но Анненский учился, и у др<угих> французов. Конец этого ст<ихотворе>ния не связан с концом <так!> (“А если грязь и низость...”). Эти стихи уже никак нельзя рассказать своими словами... У Анненского — Еврипид, Маллармэ, утонченность, и вдруг что-то русское, жалостное, щемящее, некрасовское, или это Акакий Акакиевич... Смешение античного с этой русской щемящей обстановкой... Стихи не логические, но богатые содержанием...

Г.В.А. читает стихотворение “Кулачишка” Анненского. И тут какой-то Акакий Акакиевич, уродливое, несчастное видение: горбатая дочь с зонтиком... Уродливое и несчастное явление. Остается проза, и это поэтический подвиг... И это поэзия...**

(Г.В.А., между прочим, говорит: “Напрасно я сравнил Цветаеву с Бальмонтом”.)

Г.В.А. читает “Какой тяжелый, темный бред...” (Анненский).

Здесь не шепот, а громкий голос... Очень много работал над этим ст<ихотворе>нием. Инструментовка не бросается в глаза, но она есть: ты та ли, ты ли... Это уже не человеческий язык, какие-то непонятные отзвуки... Мука и музыка (му — му): то и другое Анненский в поэзии любил — он претворял муку в музыку. Конец громовой: “На черном бархате постели...” Краски А<нненско>го: черное, золотое, серебряное...

* На полях от руки приписано “Здесь связь с Малларме”.
** На полях от руки приписано “Прозаическое <1 нрзб.> русского слова”

Третья беседа с Георгием Викторовичем Адамовичем.
Париж, июнь 1960 г.
 
Акмеизм — понятие условное... Акмеистов было шесть... [39] Младшие акмеисты — Г. Иванов, Н. Оцуп и я — не были настоящими акмеистами... Впрочем, Оцуп продолжал акмеистическую линию и в эмиграции.

Акмеизм не литературное явление, а жизнеощущение... Желание все испытать, веселое настроение. Мандельштам говорил: “Когда я весел, я акмеист...”

Г. Иванов и я никогда не считали Гумилева большим поэтом, но ценили его умение разбирать стихи. Есть врачи, кот<орые> ставят прекрасные диагнозы пациентам, но не самим себе... Так было и с Гумилевым, своих недостатков он не видел... Впрочем, недостатков у него было немного, но нет оживления в его поэзии [40].

Мы условно считали себя его учениками, но, читая его сборники, — ими не были... Гумилев умел стихи строить, умел развивать тему...

Эмиграция не располагала к акмеистическому мажору, а скорее — к пересмотру прошлого.

Г. Иванову и мне в голову не приходило продолжать акмеизм в эмиграции. Т<ак> н<азываемая> парижская нота — стремление к простоте. Простоты хотели и З. Гиппиус, и Ходасевич. Настроение эмигр<антской> поэзии — аскетическое, враждебное мажору акмеизма. Было желание найти окончательные, последние, чудесные слова, кот<оры>х найти нельзя... Стремление к финальному чуду.

Г. Иванов ждал: что-то блеснет в жизни и все оправдает... Акмеизм последних слов не искал. Акмеизм — литературное приложение к прекрасной веселой жизни...

В эмиграции мы спрашивали: “Зачем мы здесь? Что делает человек на земле?” Это все было Гумилеву чуждо.

Н. Оцуп даровитый поэт. У него был культ Гумилева. Любил торжественность, велеречивость... Как В. Иванов...

У Г. Иванова ничего от гумилевской выучки.

Я дружил с Г. Ивановым лет тридцать пять... Он долго себя искал. Все уже в Петербурге признавали его талант, но не придавали ему значения. Это игрушечная поэзия. Фарфоровые чашки... Но всегда был у него безошибочный напев. Нет срывов, как у птицы, летящей рядом с аэропланом. Птица не упадет, как машина... Расцвет падает на посл<едние> пятнадцать лет его жизни. О<н> от всего отрекся, все разлюбил. На обложке можно было бы изобразить тень человека, кот<орый> глядит на обломки... Не осталось литературы, книжности... Между чувством и словом нет различия...

У Г. Иванова — нигилизм, который взывает к Богу...

Упрек Г. Иванову: его стихи всегда приятные, хорошенькие. А сущность ужасная. Тут противоречие. Должен был бы ужасать, колоть, а не приятно звучать. Тут внутренний порок, он чего-то не решился договорить... В “Посмертном дневнике” — отсутствие литературности, книжности.

Об эмиграции: ей уже сорок лет. В чем ее значительность?

Алданов сказал при Бунине: “У нас все началось с лицейских стихов Пушкина и кончилось “Хаджи-Муратом””. Бунин поморщился, но потом согласился.

Поль Валери сказал: “Я знаю три чуда, trois miracles de monde: Афины, итальянский ренессанс и русская литература 19-го века” [41].

Русская литература возникла из ничего... Конечно, были Державин и Сумароков, замечательный лирик, неоцененный...

После 19-го века русская литература надорвала свои силы... Чехов уже уступка, усталость. Послесловие к русской литературе — Блок...

Горький — его автобиография все-таки хорошая книга — или Бунин — уже не на уровне 19-го века.

К эмигрантской литературе несправедливы, это всегда так бывало, об этом говорил Томас Манн. Рассеянность по отношению к эмигрантам. Ничего особенно значительного она не дала, но и советская литература тоже.

В чем слабость зарубежной литературы: она очень уж варилась в собственном соку. Не наладила диалога с Россией.

Цветаева обращалась к России, также Шмелев. Бунин — вне этого, как и Зайцев, Алданов.

Оттуда доходили голоса — Олеши, иногда Каверина. Мог бы быть отклик, взаимное понимание. Говорю скомканно, а это тема серьезная...

“Доктор Живаго” как “Война и мир”... Не надо поминать “Войны и мира” всуе...

Что-то от эмигр<антской> литературы останется. Самый даровитый эмигрантский писатель — Набоков. Не люблю его, но это так... Загадка: как вообще мог он появиться в русской литературе. Словесная магия. Но пишет о мертвом мире, о мертвых существах... Как и Гоголь, тот же порок. Всегда издевается... Замятин по приезде во Францию на Набокова набросился.

Поэзия — это прежде всего Поплавский. Не дал всего, что мог бы дать. Изумительный собеседник. Но и что-то порочное в нем: темное, хитрое. В поэзии музыка слов, очарование. Тип Рембо, тип гуляки праздного...

Штейгер, Червинская, Чиннов или Варшавский, Яновский, Зуров, Газданов — о всех них Г.В.А. хорошего мнения, но отказывается о них говорить.

Федотов, Вейдле, Степун, Бердяев — это будущее достояние России. Там думают, что здесь только советоедство, которое когда-то было, но давно исчезло... Эмигр<антскую> философию культуры будут обсуждать, будет к этому интерес...

Критика: если спорил с Ходасевичем и Бемом, то уж, верно, считал себя правым, иначе не спорил бы...

Русская критика никогда не была на высоте русского творчества. У Ходасевича критика между прочим... У Белинского было критич<еское> чутье, но это младенческий лепет рядом с Гоголем, Толстым, Достоевским... Критики не было... Если бы Писарев не утонул, был бы он самым замечательным русским критиком. Нигилист Писарев рядился, как и позднее братья Бурлюки, в красный костюм. А яркая фигура есть <костюм?>. У Добролюбова серая словесная вязь.

Формалисты не критики, а ученые, отталкивались от “Символизма” Белого. До них было одно невежество, а в критике — болтовня Айхенвальда. Поэты такой болтовни не любят...

Конечно, была какая-то формальная критика у Пушкина, Боратынского, Брюсова, но все они шли дальше, давали общую оценку. Формализм — материал для литературной критики. Хорошие ученые.

ГВА читает свои стихи:

Когда мы в Россию вернемся...

Нет, ты не говори: поэзия — мечта...
Был дом, как пещера...
Что надо тебе...
Ты здесь <опять>... Неверная...
Где-нибудь на берегу реки... [42]

Ирина Владимировна Одоевцева
делится своими воспоминаниями о работе над стихом
под руководством Н.С. Гумилева [43]
 
Первый “Цех поэтов” кончился, кажется, в 1916 г. Во второй “Цех” вошли участники старого (Мандельштам, Лозинский, Г. Иванов) и новые члены (Рождественский, Оцуп, Адамович, Одоевцева, Нельдихен, Ходасевич приехал из Москвы [44]). Собирались два раза в месяц в Доме Искусства. Разбор формальный, придирались к мелочам, говорили иногда резко, но все же дружелюбно. Потом пили чай, ели пирожные, но не ужинали (время было голодное).

Нельдихен писал свои стихи всерьез, но мы воспринимали их как юмористические... [45] Мандельштам привез с юга новые стихи, кот<орые> вошли в его сборник “Tristia”. Мы спорили, какие стихи лучше, — те ли, которые были в “Камне”, или новые. Г. Иванов писал пародии. У Мандельштама: “Ну, а в комнате, белой, как прялка, стоит тишина...” А у Г. Иванова: “Ну, а в комнате, белой, как палка, стоит тишина...” О Лозинском: его ценили как переводчика. В искусстве перевода никто с ним состязаться не мог. Среди его оригинальных стихов И.В. выделяет следующее:

Проснулся от шороха мыши,
Увидел большое окно...

Гумилев говорил, что и у плохих поэтов попадаются хорошие стихи... Я впервые увидела Гумилева в 1919 г. на лекции в Институте Живого Слова. Длинный, тонкий, в дохе и оленьей шапке. Лекция была трудная, я ничего не поняла. Все обалдели... Потом Гумилев мне сказал, что он сам боялся этой своей лекции. Был он прекрасным учителем и позднее уже не запугивал ученостью...

Гумилев говорил: “Поэзия — наука. Я не могу из вас всех сделать поэтов, но я могу вас сделать критиками, развить ваш вкус...”

Сперва И.В. была в литературной секции Института Живого Слова, кот<орой> руководил Гумилев (были и две др<угие> секции — ораторская и театральная, более многочисленные). Как Гумилев объяснял размеры? Александр Блок — это хорей, Николай Гумилев — анапест, Марина Цветаева — амфибрахий... Заставлял нас переделывать, напр<имер>, хореи в ямбы. Но птичка Божия не знает... Или же давал нам рифмы из какого-н<и>б<удь> ст<ихотворе>ния, напр<имер>: обман, обуян, косоглазый, заразы... [46] Одно ст<ихотворе>ние И.В. Гумилеву понравилось, и он перевел ее в студию. Но И.В. продолжала заниматься и в Институте Живого Слова, по 6 часов в день. Позднее, после успеха баллад, И.В. вошла и в “Цех”. Но она не была в студии “Звучащая Раковина”, где у Гумилева было много учеников, среди них поэт Н. Тихонов. Там же была и Н. Берберова [47].

Иногда Гумилев давал одну строку: “Далеко мы с тобою на лыжах...” — и мы должны были написать целое ст<ихотворе>ние. Это ст<ихотворе>ние И.В. читает наизусть [48].

И.В. подружилась с Гумилевым. Трамваев было мало, и они ходили пешком. Как-то Гумилев дал ей стихи Блэйка, но она их понять не могла, хотя ей и нравился блэйковский “Тигр”. И.В. говорит, что до встречи с Гумилевым она увлекалась стихами Щепкиной-Куперник, Ростаном, также Кузминым. А писала такие стихи: “Я сегодня не я, а маркиза...” [49] Гумилев очень ей помог, развил вкус... Они как-то вместе написали стихи о темном коридоре сна [50].

Гумилев был реалистичен, но любил сны, магию, но не всегда позволял себе этим увлекаться. В жизни он был очень суеверен.

В советском Петрограде, проходя мимо церкви, он демонстративно крестился. Но сам был скорее пантеистом, а не православным. Гумилев говорил: “Этот мир интереснее того. Надо изжить свою жизнь. Другой мир потом...”

Стихи должны учить поэта жить. Не поэт пишет стихотворение, а стихотворение пишет поэта... Подчеркивал действие творчества на творца.

В год своей смерти Гумилев говорил: “Теперь я достиг зрелости”. Хотел озаглавить новую книгу “Посредине странствия земного”. В те годы поэтов очень любили. Голодные люди ходили на другой конец города на вечера поэзии. Сидели в нетопленом зале. Мы делали овации любимым поэтам. Для нас поэты были небожители, помазанники Божии. Гумилев говорил, что поэзия может преобразить мир. Если люди полюбят тех же поэтов, то и друг друга полюбят. Гумилев не понимал ни музыки, ни живописи. Поэзия для него было единственное искусство. Надо жить и чувствовать, чтобы писать стихи... Необходимо разнообразие в жизни... Он поехал в Африку и пошел на войну во имя поэзии... Не мог отделять своих переживаний от будущего ст<ихотворе>ния.

Рассказывал, как он написал “Заблудившийся трамвай”. До рассвета играл в карты. Потом шел по пустому Петрограду. Вдруг увидел издали трамвай и написал стихи... [51]

Гумилев говорил, что хорошие стихи сразу запоминаются, и мы тогда старались запомнить его стихи после первого чтения.

Если кто стихов не понимал, мы говорили: “Да о чем же с ним разговаривать...”

Гумилев еще говорил: “Стихи — доказательство существования Бога. В стихах закрепляется мимолетное мгновение. Стихи — останавливают время... Поэзия и астрономия — родные сестры”.

Он слышал музыку звезд... Бог дает поэтам роли, какие именно — они сами не знают. Только понемногу они свою роль усваивают... Поэты — актеры на сцене...

И.В. читает свои стихи, кот<орые> она теперь не ценит. Там она пишет, как Трою построили. Гумилев: “До сих пор писали только о том, как Трою разрушили” [52].

Ирина Владимировна Одоевцева
(продолжение и конец ее сообщения о Гумилеве)

Я очень боялась писать “под Ахматову”, которой подражали все женщины-поэты. Гумилев ненадолго уехал. К его приезду я написала балладу о “Толченом Стекле” (она читает это ст<ихотворе>ние [53]). Оно навеяно Жуковским, но тема подана иначе, для публики 20-го века. Гумилеву баллады мои сперва не нравились, но позднее он их одобрил, и они имели большой успех. Куда бы я ни ходила, напр<имер>, на концерты, меня везде просили читать баллады.

Внешность Гумилева: странный вид, на редкость некрасивый и на редкость очаровательный. Своего рода произведение искусства. Длинные, негнущиеся бамбуковые пальцы. Серые волосы, он их сбривал, чтобы не видно было лысины. Косые, плоско поставленные глаза, будто нарисованные. Пепельные губы. Нельзя сказать, что улыбка его красила, но как-то освещала. А голос — уходящий в небо... Вообще же — и уродливый, и очаровательный. Действовал на нас всех магнетически. Учеников своих он завораживал. Смотрел на них, как змея на кроликов... Когда он говорил, мы не находили возражений. Они приходили позже, уже после его ухода.

Гумилев был по-старинному церемонный, любил театр для себя. Был вечер Блока, который пришел в белом свитере, черном пиджаке. Лицо — темное, несчастное. И был так красив... Походил на аскета, святого. А Гумилев на этот вечер явился во фраке... полный контраст.

Сообщение Владимира Ананьевича Злобина
 
У нас был небольшой кружок поэтов в 1915 г. Мы были в оппозиции к акмеизму. Для нас существовали только хорошие и плохие стихи. Мы понимали, что акмеизм — здоровая реакция на плохие стихи символистов, но не одобряли его как лит<ературное> направление.

Члены нашего кружка: Георгий Владимирович Маслов, В. Рождественский, Лариса Павловна <так!> Рейснер и некот<орые> другие, напр<имер>, поэт Устинов (?), рано умерший от тифа. Мы выпустили сб<орни>к “Орион” <так!> [54].

Техникой стихосложения мы не занимались. Но стихи обсуждали подробно.

Маслов любил Пушкина, Боратынского, Тютчева. Гумилев пользовался успехом как поэт, не как метр. Позднее поэзия его была пересмотрена (Адамовичем). Очень ценили мы Мандельштама, молодого Г. Иванова.

В. Иванова ценили как автора книги о Дионисе, но не как поэта. Брюсова ставили выше В. Иванова. Очень любили Блока. Имели успех Сологуб и З. Гиппиус. Философией и религиозными вопросами не интересовались.

Я был на юридич<еском> факультете, а Маслов на филологическом. Мы встретились с ним на лекции проф. Шляпкина. Вошел высокий бледный студент, сел рядом, мы разговорились и вскоре подружились. Он казался более зрелым, хотя был одного с нами возраста.

В.А. Злобин читает отрывки из стихов Маслова: “Не нам весеннее безумье / И трепетный поток стихов...”, “Полна смущенья и тревоги, / Ты убегала в темный лес...”, “Какое безобразие...” [55].

Да, Маслов хотел жить в пушкинскую эпоху, это верно.

Подтверждает легенду о роковой роли Авроры Шернваль: ее мужья умирали, погиб и Маслов, который посвятил ей поэму... Он умер от тифа в Сибири. Он хотел пробраться к Колчаку... [56]

Нашим метром Маслов не был, хотя мы его очень ценили. В нем было много детского...

В. Рождественского плохо помню, но запомнилась Лариса Рейснер, дочь профессора по философии права, впоследствии жена комиссара Ф. Раскольникова. Я за ней ухаживал, даже сделал предложение... Писал об этом в журнале “Возрождение” [57]. Неплохая поэтесса. Лариса была комиссаром торгового флота, умерла от тифа, ходили слухи, что ее отравили... В.А.З. читает отрывок из стихов Рейснер.

Футуристов мы не любили, но нам нравилось чтение Маяковского в “Бродячей собаке”. Вообще же футуристов мы отметали. Это не искусство... Не было контакта и с символистами. Всякое изучение поэзии нас отталкивало и от формалистов, и от Гумилева.

К Мережковским меня ввел Н.А. Оцуп, в 1916 г. Первое впечатление от Зинаиды Гиппиус — странное, неприятное. Декадентка в скверном смысле слова... Только позднее понял ее, увидел человеческое существо за всем этим гримом, за всей этой бутафорией. Зинаида Николаевна самый несчастный человек из всех мною встреченных. Узел связался в ее душе, и его нельзя было развязать [58]. “Смерть, — говорила она, — какое это освобождение (для меня)”. На собраниях у Мережковских стихи были в загоне. Бывали Тиняков и Ястребов (поэты) [59].

З.Н. интересовалась не поэзией, а поэтами. И в Париже у Мережковских редко читались стихи, также и в их “Зеленой Лампе”. З.Н. о стихах: “Не читайте стихов вслух...” [60] Или: “Не каждый слог, а каждая буква в стихах существенна...” Терминологии недолюбливала. “Белый писал о пэонах, а я не знаю, что такое пэон”. Если стихи ей нравились, она сразу высказывала желание познакомиться с автором.

Рассказы З.Н. о двух поэтах: юноше Део (Дэо) и Софии Ангеловне Богданович [61].

В Париже собрания у Мережковских были интереснее, чем в Петербурге.

Еще о футуризме: это анти-стихия в русском искусстве. Но любили Мандельштама — у него настоящая русская речь, какая-то классика. Бальмонтом мы не увлекались, но у него стихия... как в эмигр<антской> литературе у Поплавского...

Волошин хуже В. Иванова — мелодекламация, ходульность.

Ахматова — чистая поэзия, лучше Гумилева. В.А. восхищается ее посл<едней> “Поэмой без героя”.

Мандельштам похож на петуха, с петушиным задором. Читал, закрыв глаза, а в публике иногда слышались смешки...

Беседа с Владимиром Васильевичем Вейдле.
Париж, июнь 1960 г. Около часу [62]
 
В Серебряном веке стихи были на первом плане в литературе. Проза воспринималась на фоне поэзии. Серебряный век (это выражение Н.А. Оцупа [63]) — начало нашего и 90-е годы прошлого века. То же самое было и в Золотом веке, в пушкинскую эпоху.

В Серебряном Веке — поколения декадентов, символистов, наконец — акмеисты и футуристы...

Акмеизм — название условное. Метром был Гумилев, но самы<е> выдающи<е>ся поэты этой группы — Мандельштам и Ахматова. Все петербуржцы, тогда как в пред<ыдущее> десятилетие центром была Москва. Признание молодого Блока в Москве было литературным событием.

У акмеистов петербургская традиция, идущая от Пушкина, и это западническое направление, связанное с французским влиянием. И у символистов было западничество, но др<угая>, скорее немецкая ориентация. Белый немыслим без германской философии, как Гумилев — без Теофиля Готье.

У акмеистов французская реакция на германский романтизм символистов. Ходасевич — москвич, но близок акмеизму. Вместе с Мандельштамом и Ахматовой он — на вершине акмеизма...

Десятые годы, или период от 1910—1922 гг. Очень богатая эпоха в русской поэзии. Тогда же были написаны лучшие стихи Блока (III-го тома). Но Анненский уже тогда умер (1909).

Я был студентом Петербургского университета. Видел Гумилева на практических занятиях по древнегреческому языку в семинаре проф. Придика.

Гумилев на редкость некрасивый, черты лица незначительные, голова как кегельный шар. Высокий, стройный, жилистый, сухощавый.

Он определяется этим своим стихом: “Я злюсь, как идол металлический / Среди фарфоровых игрушек...” [64]

Металличность, медность его существа и в его стихах. Это и хорошо, и плохо. Плохо в ранних стихах, когда он подражал Брюсову.

Мандельштама встречал чаще. Мы ездили в университет на одном трамвае. Он был красив. Точеное лицо, пригодное для камеи... Нежно-розовый цвет лица. Нос с горбинкой. Легко развевающиеся волосы над его челом... Легок, ритмичен. Но было в нем и что-то смешное. В разговоре очень остер. Широкий круг интересов. Но не было систематического образования. Он выхватывал то, что ему было нужно для стихов и для прозы. Его замечательная статья о Чаадаеве выросла из занятий в семинаре, который он посещал нерегулярно. Святополк-Мирский неправ в своей истории литературы: “Мандельштам насыщен культурой”. Да этого ему было и не нужно. Из культуры, Bildung, он гениально извлекал необходимые ему материалы, мотивы. Его ст<ихотворе>ние “Айя-София” родилось из скучных лекций проф. Д.В. Айналова...

Я не был в Петербурге между 1917—1921 гг. Но провел там посл<едние> три года моей жизни в России (1921—1924). Тогда я часто слышал М<андельштама>. Он читал странно. Многие, слушая его, смеялись, даже те поклонники его поэзии. — Восторгались и смеялись.

В.В.В., имитируя М<андельшта>ма, читает: “Над желтизной правительственных зданий...” (и след<ующие> три стиха).

Это — вой, и этот вой менялся в зависимости от ритма.

Сборник М<андельштама> “Камень” В.В.В. купил тотчас же по его выходе. Все в этой книге было для него — свое, как будто он эти стихи написал. Кроме известных стихов, посвященных Ахматовой, М<андельштам> еще написал ей в альбом следующий экспромт: “Ах, матовый ангел на льду голубом, / Ахматовой Анне пишу я в альбом...” [65]

В.В.В. часто видел Ахматову между 1922—24 гг. Она жила в маленькой холодной квартире, одевалась очень бедно. Какая-то женщина подала ей милостыню на улице.

Ахматова на людях рисовалась, играла ту роль, которую от нее ожидали. Но она была очень проста в небольшой компании Олечки Судейкиной и Вейдле. Говорила вдумчиво, умно.

Гибель Гумилева очень ее потрясла, хоть они уже давно разошлись.

Ахматова говорила много о Пушкине. Уже тогда изучала его, но статей о нем еще не писала.

Ахматова ненавидела процесс писания. Стихи она складывала про себя, потом читала их на вечерах и тогда только записывала. У ней не было черновиков.

Она ходила в той ложноклассической шали, о которой писал Мандельштам [66]. В волосах — высокая гребенка. Все это манера. Все это очень сделано. И хорошо сделано.

Руки — как когти, с искривленными пальцами. Неприятные, но одухотворенные. Ю. Анненков прекрасно ее изобразил.

Ахматова очень тонко говорила о стихах. Не любила ломанья в поэзии. Иногда второстепенные стихи имели для нее значение. Она их связывала с автором.

Ахматова о Хлебникове: клинический сумасшедший, но бывал гениален в стихах, в беседе.

В.В.В. уже тогда знал Адамовича, Г. Иванова, но не Оцупа. Также М.А, <так!> Лозинского, замечательного переводчика, но тогда он переводил вещи, которые не стоило переводить: Леконта де Лиля, Д’Аннунцио. А Данте — позднее. Его оригинальные стихи — умелые, искусные и безличные. Это как бы средние стихи (стихи, которые могли быть написаны и другими акмеистами, но не такими яркими поэтами, как Мандельштам и Ахматова). Л<озинский> кончил романо-германское отделение петерб<ургского> университета. Служил в Публичной библиотеке [67]. В.В.В. вместе с ним занимался испанским языком.

О Г. Иванове. До II мировой войны стихи его были эклектичны, навеяны Ахматовой, Ходасевичем. О сборнике “Розы” писал, что это не “розы”, а эфирные масла, из которых делаются духи. Но хороши и оригинальны его стихи 40-х и 50-х гг. Никаких внешних украшений, Очень выразительны, форма — обнаженна. Г. Иванов стал настоящим большим поэтом и стоит теперь рядом с Мандельштамом и Ахматовой.

Футуристы — москвичи. В.В.В. с ними знаком не был, но слышал Маяковского, замечательного чтеца, даже актера. Он выступал в “Бродячей Собаке”. Там же бывал М.А. Кузмин, которого акмеисты так чтили. Г. Иванов в “Петербургских Зимах” прекрасно изобразил ту эпоху. Параллель между футуристами, формалистами, акмеистами: все очень разные, но у всех очень сознательное отношение к литературному мастерству. Для них поэзия не стихия, а “святое ремесло” (Каролина Павлова).

Стихи тогда любили изучать. У Лозинского была студия переводчиков [68]. Акмеисты тщательно обсуждали форму. Напр<имер>, выпадает ли данное слово из стиля, который преобладает в стихотворении. Уже В. Иванов в своей башне обсуждал формальные признаки [69]. Как-то Ходасевич рассказывал: “Я прочел В. Иванову стихотворение из 4-х строф. Тот сразу угадал, что между написанием первых двух строф и окончанием ст<ихотворе>ния прошел по крайней мере год...” [70]

В.В.В. лично знал формалистов. Работы их ценные, но он против их эстетических основ. У формалистов опасно понятие приема. Автор никаких приемов сознательно не применяет. Приемы рождаются на основании целостного замысла. Формалисты искусственно выделяют приемы, что для литературоведения полезно. Шкловский думал, что авторы свои приемы фабрикуют. Нагнетают один прием на другой. ВВВ невысокого мнения о романах Тынянова, но его работы по литературоведению — ценные. Самый тонкий из всех формалистов Б.М. Эйхенбаум, и самый спокойный, терпимый.

С М. Цветаевой В.В.В. познакомился в 1936 или 37 г., уже в Париже. Прежде он ее стихов не любил. Она покорила его своей прозой. Тогда он оценил и ее стихи. Цветаева исключительно одаренный человек. Несчастный и растерзанный. Из муки рождалось все, что она говорила. Всегда — неожиданный свежий отклик. Беседовать с ней — было наслаждение и мучение. Это всегда был монолог.

После долгой отлучки я вернулся в Петербург на другой день после смерти Блока. Я шел по Невскому. На стенах были развешены маленькие печатные объявления, чуть больше трамвайного билета. Блок умер, тогда-то будут панихиды, отпевание. Я сразу пошел на его квартиру. Было много народу и полутемно. Вид у Блока был странный, даже страшный. Он не был на себя похож. Я видел его за несколько месяцев, он читал III-ю главу “Возмездия” (я тогда был недолго в Петербурге). Он читал изумительно. Перечитывая “Возмездие”, всегда слышу его голос, интонации. “Отец лежал в Аллее Роз...” Читал он просто, сухо, но как-то выделяя внутреннюю музыку. Похороны. Неск<олько> минут я нес его гроб в паре с Андреем Белым. На кладбище был весь Петербург, все читатели Блока. Служили панихиду над его открытым гробом. Помню, как над ним склонилась Ахматова. Вместе с Блоком мы едва ли не хоронили всю Россию, русскую поэзию петербургского периода. Вся эпоха петербургской России была с ним погребена.
 
Беседа с графом Валентином Платоновичем Зубовым.
Париж, 1960 год [71]
 
— Расскажите о<б> основанном Вами Институте по Истории Искусств в Петербурге.

— Как все в России, началось с пьяного дела, в котором, однако, я не участвовал. Это было в Лейпциге, где тогда находился М. Семенов [72], он спутался с какой-то девицей и отправился с ней в кафе, где они неожиданно познакомились с молодым человеком Трапезниковым, племянником известного московского меховщика Сорокоумова, кот<орый> изучал меховое дело в Лейпциге [73]. Т<рапезников> имел деньги на лечение, но после беседы с Семеновым решил истратить их на учение: он начал заниматься историей искусства. Они оба задумали основать институт по истории искусства... Это было в 1902 или 1903 г. В 1905 г. после студенческих беспорядков я уехал заниматься в Гейдельберг заниматься <так!> историей, где познакомился с Трапезниковым, тоже студентом. Я начал слушать лекции проф. Труде...

Позднее познакомился я и с Семеновым. В 1910 г. я занимался в Берлине. Тут мы оба приступили к исполнению задуманного, накупили несколько тысяч книг, но Семенов вскоре уехал в Италию, а я в Петербург. В 1912 г. я открыл институт, задуманный наподобие немецкого института во Флоренции, как чисто научное, а не образовательное учреждение. Но в Петербурге не было достаточного количества специалистов. Поэтому были основаны образовательные курсы. Никаких экзаменов, никакой платы за обучение. Я все оплачивал. Мои сотрудники были П.В. Жиляров (Гиляров) [74] и барон Н.Н. Врангель. При Временном правительстве через проф. Ольденбурга я вошел в контакт с министерством (вероятно — народного просвещения), т.к. я уже не мог покрывать все расходы.

Врем<енное> правительство отправило меня в Гатчинский дворец для превращения его в музей.

25-го окт<ября> 1917 г. во дворец примчался Керенский. Было неуютно... Не хотелось вовлекать культурное дело в политику. А тут еще генерал Краснов с казаками. Офицеры, а потом и солдаты требовали помещений, а у меня их было мало. 28-го окт<ября> Керенский отправился с Красновым воевать... и вскоре вернулся. Его постигла неудача. Через 2—3 дня адъютант Керенского Книрша [75] сказал мне, что надо спасать шефа... Но Керенский сам спасся, переодевшись матросом, а не сестрой милосердия, как тогда говорили. Книрша был этим очень недоволен: удрал, предатель...

После победы большевиков я обратился к Луначарскому: отдаю себя в распоряжение сов<етского> правительства. Меня назначили директором Гатчинского дворца. Я ведь заботился тогда прежде всего о спасении культурных и исторических сокровищ. В марте 1918 г. меня арестовали и отправили в Смольный, где я видел тоже арестованного великого князя Михаила Александровича. Последовала ссылка в Москву. Потом я опять оказался в Петербурге. Я был <пропуск в тексте> у Луначарского, часто ходил к нему. На его бланке я отстукал, что в распоряжение института по истории искусств отдается мой дом, кот<орый> уже был конфискован. Вначале в Институте было три отдела: художественный, музыкальный и театральный. Я слышал одну лекцию Шкловского, мне понравился его формальный метод, кот<орый> я уже применял к изобразительным искусствам... И вскоре возник 4-й, литературный отдел Института, в кот<ором> принимали участие братья Жирмунские, Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум. В 1922 г. вышла книга о работе Института. В 1925 г. я уехал из России, а институт продолжал работать в моем б<ывшем> доме.

О литературной жизни. Граф Зубов часто бывал в “Бродячей Собаке” Пронина. Дружил с Анной Ахматовой. Слышал Маяковского: по своему словотворчеству Маяковский стоит почти наряду с Пушкиным и лучше всего выражает свою эпоху.

О стихах Г. Иванова “В пышном доме графа Зубова...”. Но Г. Иванов у меня в доме не бывал... это его пышная фантазия... И Есенин тоже не был у меня. И не было лакеев в белых чулках: все были во фраках.

Граф Зубов вкратце рассказывает о мемуарах карлика Якубовского (1770—1864), кот<орый> сперва принадлежал Ник. Зубову, потом его брату Платону и, наконец, их сестре О.А. Жеребцовой. Карлик был остроумен, зол. Своих хлебодателей он иногда сильно продергивает. Язык его полуграмотный, стиль — лакейский. Он забавно перевирал слова: вместо клавикорды — кривокорды, вместо герцог Бирон — герцог Баран <?>.

Граф Зубов подготовил к печати записки карлика и сопроводил их подробным комментарием, но издать эту книгу ему не удалось [76].
 
 Интервью профессора Вальтера Викери
с сестрой Бориса Пастернака (на англ.
языке), около 30 минут

Краткое содержание

Брат не был похож на других, даже в детстве. Сестра отдает предпочтение его ранним стихотворениям и последним, написанным в 50-х гг. Именно эти пьесы имеют для нее особенное очарование. Между тем в стихах среднего периода брат обращался к народу, к человечеству, и она находит, что они менее удачны.

О музыке. Мать, замечательная пианистка, развивала в детях музыкальные способности. Она сама и брат чувствовали ее превосходство в фортепианной игре. Оба они чувствовали, что не могут играть так хорошо, как мать. У брата не было абсолютного слуха. Но его композиции одобрял Скрябин. Она ссылается на воспоминания брата в его “Охранной грамоте”, где он говорит, почему именно он отошел от музыки. Отвечая на вопросы проф. Викери, сестра рассказывает об отношении брата к другим писателям, к Толстому, к Маяковскому, Рильке и другим. В конце интервью она отказывается от каких бы то ни было обобщающих замечаний.

II
Четвертая беседа с Георгием Викторовичем Адамовичем.
Разбор стихов Ходасевича, Цветаевой, Поплавского,
Штейгера и Анненского.
Ницца, сентябрь 1960 г.
 
В пушкинскую эпоху между поэтами было больше сходства, чем в 20-м веке. Ходасевич и Цветаева — поэты одного поколения, но не имеют ничего общего. Читает “Перед зеркалом” Ходасевича и “Роландов рог” Цветаевой. В стихах Ходасевича наш разговорный язык, у него нет пропасти между поэзией и жизнью. У Цветаевой — особенный поэтический язык, высокий стиль (выражение ей в прочитанном стихотворении). Карл у Цветаевой — неведомый человек, который ее поймет. Он, конечно, бесконечно далек от всяких мещан, которые ее не понимают. Оба поэта в этих стихах хорошо себя выразили [76а].

Ходасевич не был большим поэтом, он без творческого напора, характерного для Цветаевой...

Некоторые отступления: о том, как наивно некоторые критики поправляют стихи Блока. Между тем Блок знал, что делал... [77]

О Толстом. По воспоминаниям Гольденвейзера, Толстой разбирал стихи Тютчева “Есть в осени первоначальной...”. Он заметил, что в прозе нельзя было бы сказать “на праздной борозде”, но это допустимо в поэзии... Толстой стихи понимал, хотя и считал Беранже лучшим французским поэтом. З. Гиппиус говорила, что в стихах можно писать непонятно о понятном, непонятно о непонятном и, наконец, понятно о понятном: именно последнее находим у Ходасевича.

Если бы Цветаева писала проще, непринужденнее, она была бы великим поэтом, но у ней всегда напряжение, нажатие педали.

Г.В.А. читает стихотворение Поплавского “Роза смерти”. Он один из самых даровитых людей, кот<оры>х мне приходилось встречать (в числе их и Осип Мандельштам). У него нет логической линии, но его стихи развиваются не беззаконно, но иначе, чем по нашей логике. У него часто звук подсказывает смысл. Так уже писали Анненский, а во Франции Маллармэ и Рембо (о последнем Поплавский часто говорил). Так, слова звезды и розы у Поплавского связаны звучанием. Но в посл<едних> строчках прочитанного ст<ихотворе>ния — свет разума.

Г.В.А. читает ст<ихотворе>ние Штейгера “Слабый треск опускаемых штор...”. Он прямой ученик Ахматовой. Все ст<ихотворе>ние держится на выражении собачий. Если бы этого слова не было, то не было бы и всего ст<ихотворе>ния. Это слово — как булавочный угол... Тот же прием у Ахматовой, напр<имер>: “Не стой на ветру...” [78]

Г.В.А. читает (наизусть) ст<ихотворе>ние Штейгера: “Мы, уходя, большой костер разложим...” Здесь неожиданное слово крематориум. Ст<ихотворе>ние ради него написано, в нем все, что он хотел сказать, сгущено... Штейгер был грустный, больной человек, ему трудно жилось, он всегда был несчастно влюблен...

Г.В.А. читает ст<ихотворе>ние И. Анненского “Тоска миража”.

Автор не включил его в свой сб<орни>к.

Образ саней, кот<орые> сходятся и расходятся. Это образ далекой любви. Здесь необыкновенная тонкость, это одно из самых удивительных ст<ихотворе>ний.

Брюсов — кованый поэт, но что все его мастерство по сравнению с дилетантизмом А<нненско>го! Ни одному поэту не снилась такая изысканность (слово нехорошее, но иначе не сказать).

Есть у А<нненско>го и безвкусие: тоска миража, безумная сказка; в то время др<угие> поэты так бы не сказали. Он только последние два года жизни общался с литераторами, до всего должен был сам додумываться, дочувствоваться. Но ск<олько> выразительности, тяжести в одной этой интонации: “Что надо, безумная сказка...”

Анненский большой поэт.
 
Семинар по поэзии. Участники: Ирина Владимировна
Одоевцева, Георгий Авдеевич Раевский (Оцуп) и Юрий
Константинович Терапиано.
Париж, июнь 1961 г. (в помещении Византийского института,
на улице Лилль) (Сокращения: ИВО, ГАР и ЮКТ).
 
Доклад ЮКТ о разборе стихов. Анатомия стихов (по Гумилеву) [79].

ГАР читает стихи Ахматовой: “Морозное солнце. С парада / Идут и идут войска”.

ИВО об Ахматовой: она снизила тему женской любви. Выражала в стихах переживания целого поколения русских женщин, которые хотят, чего нет на свете [80] (“истерички” эпохи декаданса...). Тогда все поэтессы начали писать “под Ахматову”... Ахматова посмела сказать: “Я — дурная мать...” [81] Для России надо забыть “и ребенка, и друга” [82].

ЮКТ: Ахматова часто на границе срыва, но не срывается. Но были неудачные выражения; в этом стихотворении:

Я держала звонок-кольцо... —

ок-ко — нехорошо звучит. И непонятно — чей силуэт...

ИВО: Звонок-кольцо — спондей (что неправильно...). Я бы написала — “звонка кольцо”. Все в том же ст<ихотворе>нии — неясно говорится о белом доме: м<ожет> б<ыть>, никакого дома не было. Неясно, но — прелестнейший образ [83].

ГАР: У Ахматовой — все от образов. Не — от музыки. Размер напоминает блоковские переводы Гейне. Отрывочность изложения, синкопы. “Силуэт” — удачный образ. И несущественно, был ли белый дом или его не было... Прозаизмы не только у Ахматовой: их находим у Державина, Пушкина (“Снег выпал только в январе...” в “Евгении Онегине”). Русская поэзия подозрительно относится к восклицательному знаку... предпочитает точку (обратите внимание, как ГАР произнес слово “поэзия”: по-эзия).

ИВО: О новизне ахматовского стиха. Ведь до нее царствовала Мирра Лохвицкая... А Зинаида Гиппиус — не женственный поэт...

ЮКТ настаивает, что слово “силуэт” портит это стихотворение...

ИВО читает стихотворение Блока “О доблестях, о подвигах, о славе...”.

ЮКТ говорит о творчестве Блока. В его поэзии — голоса из другого мира. Упоминает о блоковской статье в “Аполлоне” (о русском символизме). Мысли он высказывает не новые... [84]

ИВО: Ю.К. “высоко” говорил... Напоминает, что, когда Блок писал эти стихи, от него ушла жена и он снял ее портрет со своего стола.

ЮКТ говорит о разборе стихов и затем читает стихотворение Георгия Иванова “Январьский день...”. Эта пьеса перекликается с “Поэмой без героя” Анны Ахматовой, оба поэта вспоминают Петербург 1913 года и упоминают тех же лиц: Вс. Князева, Олечку Судейкину.

ГАР: Это ст<ихотворе>ние едва ли типично для Г. Иванова. В других его стихах больше остроты. Его пожелание: следовало бы написать книгу о роли Петербурга в русской поэзии, от “Медного всадника” Пушкина до нашего времени.

ИВО читает стихи Г. Иванова “Мелодия становится цветком...”.

ГАР: В этом стихотворении гармония между образом и музыкой.

ЮКТ говорит о музыкальности поэзии Г. Иванова*. О его экономии изобразительных средств. В качестве примера приводит ст<ихотворе>ние “Эмалевый крестик в петлице...” (и читает эту пьесу). Люди, к поэзии равнодушные, говорили Ю.К., что сразу и навсегда эти стихи запоминали. У Г. Иванова было особенное чувство музыки. Он не хотел говорить как можно лучше, писал иногда небрежно, но всегда руководствовался внутренним чувством музыки.

ИВО: Г. Иванов любил перебои в ритме. В ст<ихотворе>нии, написанном амфибрахием (“Так часто бывает, куда-то спешу...” [85]), он неожиданно вводит дактилическую строку. Для него было неважно, о чем именно петь. Но ему всегда надо было петь. Говорит о его пессимизме, но все его стихи утешительные, потому что — музыкальные... Он всегда писал легко, быстро, напр<имер>, “Отзовись, кукушечка...”. Многое он уничтожал. И.В. говорит, что она спасла от уничтожения такие прекрасные его стихи: “Это призрак стоит у постели...” или “Счастье выпало из рук...” [86]. До сих пор она находит клочки бумаги с его стихами.

ЮКТ: Теперь мы закончили разбор стихов пяти поэтов. Формалисты преимущественно занимались творческими приемами. А у нас (Ю.К. имеет в виду парижских поэтов) главное внимание обращалось на соответствие между формой и содержанием. Существенно их слияние.

* Возможно, сюда относится вставка на полях: “Самые музыкальные русские поэты – Лермонтов и Г. Иванов”

III
 
1
Беседы с Георгием Викторовичем Адамовичем
Часть вторая [87]
 
Узкая улочка, отходящая от Елисейских полей, называется рю дэ Колизэ. Там мы сиживали в простом “табачном” кафе и в сумрачном “Фестивале” с притушенными красными огнями.

Г.В. все искал “веселого немца” в рубашке “квадратиками”. В конце концов он его нашел, и они вместе удалились. Это было в самом конце июня.

— Мне всегда хотелось мальчиков, но в гимназии ничего не было. Я был студентом-первокурсником. Отозвался на объявление в “Новом Времени”. Ко мне явился эстонец, его имя Верес (т.е. Ворона). Я тогда жил не <с> семьей, а в отдельной комнатке, в том же блоке домов — к нашим я шел обедать через двор. Сколько у меня было — наберется целый полк.

<На полях:> Мой старший брат как-то вызвал меня, я еще был в гимназии, и долго говорил о соблазнах юности, всячески предостерегал. А потом я узнал, что и он любил мальчиков... Этот брат был впоследствии генералом, начальником кадетского корпуса в Сараево. М-в мне рассказывал, что кадеты его обожали, как отца... [88]

Раз вечером ко мне зашел матрос, необыкновенной красоты... Написал в редакцию “Звена”, что прийти завтра утром не смогу, болен... На другой день ко мне явилась вся редакция — Кантор, Мочульский [89]. Я приоткрыл дверь и говорю — никак не могу принять, ужасная головная боль... Вдруг Кантор, стоявший в передней, увидел матросскую шапочку с помпоном — она красовалась в комнате, на столе... Дверь была приоткрыта... — Ах, так, — все замолчали и быстро вышли.
 
Петербургские анекдоты
 
Г. Иванов жил у своего родственника генерала, который ложился очень рано. Мы водили на его квартиру солдат и матросов. В передней нарочно выворачивали генеральскую шинель, чтобы видна была малиновая подкладка, — видишь, тут генерал живет. Делалось это во избежание скандалов.

Было у меня и с Жоржиком Ивановым. Это он меня соблазнил.

Один парень говорил Георгию Иванову: “Лучше бы в бане, ведь заодно и вымоешься”. Потом мы любили повторять: “...заодно и вымоешься”.

Есенин любил только женщин. Но одно время он жил с Клюевым, который очень его ревновал.

Как-то встретил Есенина на Невском. Разговорились. Он говорит — как сейчас помню: “Г.В., советую сходить в такую-то парикмахерскую, там красавец парикмахер, тело, знаете, бе-е-лое, и хорошо стрижет-бреет!” [90]

Член Государственного Совета Х. часто захаживал в Народный Дом графини Паниной. Залез в карман к пареньку. А тот его цап за руку, и повели в участок. “Барин, а лезете в карман к бедному человеку, часы украсть хотите...” — Околодочный: “Ваши бумаги...” Видит — член Государственного Совета, гофмейстер двора его величества. “Виноват, ваше высокопревосходительство!” — И сразу же с искаженным лицом набрасывается на паренька: “До тебя барин снизошел, к тебе в карман залез, а ты что? Я т-тебя!”

— Да, взаимная любовь — свинство. Я оттолкнул Рюрика Ивнева, как только почувствовал, что начинаю ему нравиться [91]. С моим ангелом я никогда не жил, это только дружба. Ангела этого не видал, но знаю, что он в Париже*. Георгий Иванов забылся и говорит мне при Одоевцевой: “Жорж, смотри, какой красивый матрос”. Ирина посмотрела на него с сожалением: “Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит...”

Еще два года тому назад, выйдя из того же “табачного” кафе, мы с опасностью для жизни переходили авеню Ваграм. Помню бешено-веселые глаза Адамовича: “Я поэтов не люблю... Знаете, каких я люблю? Таких, которые говорят: “А в морду хошь?”” — и он приостановился перед мчащимся автомобилем.

Никогда я не был влюблен в Варшавского [92]. Это только дружба.

Просыпаюсь в отеле и не нахожу своего платья. Мальчишка оставил ветхую тужурку и короткие штаны — он был маленького роста. Кое-как одеваюсь и выхожу — босой... Сажусь в автомобиль и еду к тетке: “Дайте столько-то франков, меня обокрали”. Потом встретил его и укорял: “Почему сапог не оставил? А теперь отдай хотя бы документы”. — “Я их в уборной спустил...” Г.В. смеется: приключение.

В 20-х мы часто выходили на охоту с Мочульским. О его книгах лучше не говорить, это сплошные восклицания — великий, гениальный, <нрзб.> Хотя его книга о Достоевском и годится в качестве справочника. Но был хорошим товарищем [93].

Объединялись мы и со Злобиным. Как-то возились с мальчишками в сарайчике при даче Мережковских, в Каннах. Вдруг из открытого окна голос Зинаиды Николаевны: “Кто там не спит, шумит?”

А.А. Трубников [94], приятель Маковского (“Аполлон”, “Старые Годы”), гоняется за арабскими мальчишками. Теперь это опасно: могут принять его за сочувствующего алжирскому правительству.

* На полях приписано: “Живет в Ницце – русский”

Хорошая жизня
 
Обедаем в Ницце, в том темноватом ресторанчике.

Г.В.: Вероятно, сюда зайдет этот серб... из недавних эмигрантов. Всегда одно и то же говорит — у вас жизня хорошая, не то что у нас... Хорошо живете, как Бог...

Вскоре серб действительно явился и немедленно же приступил к исполнению своей роли: “Жизня хорошая... как Бог”.

Статный, русый, загорелый, веселые глаза...

Мы его потом опять встретили на Английской набережной.

Опять то же самое: “Жизня хорошая... как Бог”. Но этот припев не надоедал, всегда он вкладывал в свою роль какие-то новые интонации — то насмешку, то сожаление. И эта подкупающая улыбка: только славные умеют так улыбаться.

И Г.В. улыбается: “Ну, идите, идите... А я домой отправлюсь, к жене, она мне самовар поставит, в постель уложит, что и говорить — хорошая жизня”. Я не умею вести таких музыкальных разговоров, в которых каждое слово так перенасыщено тональностью: дескать, всего говорить не стоит, но я тебя понимаю, знаю, что тебе деньги нужны, знаю, что ты не обедал сегодня, что жизнь твоя скверная, и знаю, что хорошо быть молодым, а моя вот молодость давно улетела...

Серб вынул из кармана монетку в пять старых франков (это один америк<анский> сент): “Не надо мне денег, на что они?” И бросил монетку на землю. Через минуту ее подобрала проходящая француженка: “Месье, это не ваши ли деньги?” Серб: “Ваши, мадам!” — “Мерси, месье!” Вероятно, француженка взяла их из суеверия — найденные деньги приносят счастье.

Темная, теплая ночь, белые отели уже не кажутся безобразными, колеблются пальмы, шелестит шелковое Средиземное море.

Сверкающий оскал улыбки. Темные веселые глаза.

Хороший вышел бы из него солдат. Верный товарищ, и в атаку выходил бы одним из первых.

Зачем-то он на Ривьере. Что-то подрабатывает, в порту ли, на променаде... Может быть, ему так и не придется спеть хотя бы первую ноту той тени теней, для которой он создан, — внутренно и внешне подготовлен. Потенциальный четник, потенциальный пройдоха.

Музыка, музыка — ночь и серб... Не шелест волны, а шелест архангельских крыл... Какая чепуха — и как хорошо!

2
Из отдельных записей
Париж, 18-го июня <1960>

Вчера были И.В. Одоевцева и Ю.К. Терапиано — любовники из богадельни. Ей не то 59, не то 62, ему — 63. Любовники скорее для рекламы — дескать, мы все еще можем.

И.В.О.: мелкие черты лица, блистающие взоры (“благодаря” употреблению наркотиков?). Платье, шляпа в голубоватых тонах. Крашеные кудерьки навыпуск (из-под шляпы). Очень оживленная.

Уже виделся с ними прошлую субботу на Вожирар. А теперь мы позвали их обедать на бульваре Журдан.

Терапиано — румяный, обманчиво здоровый после всех операций. Вчера у него почему-то был испуганный вид.

Так он говорил о Цветаевой: получила 5 <?> тысяч франков и купила великолепное манто, а у самой рваные туфли... Не дубина ли?

Нелепая, взбалмошная Цветаева, которая всегда за все платила потом, кровью, поехала с сыном к мужу и повесилась в России, на родине. Конечно, и <в> ней была своя поза, но она — мать, жена, она — поэт всерьез, на самом деле. “Благородная Цветаева”.

Героиня из Чарской и Жанна д’Арк, Ламбаль, боярыня Морозова... по нраву была в бытии. Только хам может над Цветаевой смеяться.

Сегодня днем завтракал с С.К. Маковским (уже в третий раз в “таба” на Ваграм-Тильзитт).

У него письмо от г-жи Якоби (ум<ерла> в Америке, недавно). Якоби была в гимназии — ее учительница г-жа Мухина, возлюбленная Анненского, что “все знали” в школе [95].

Другая возлюбленная: свояченица, сестра жены, у которой отваливались искусственные брови.

Вчера купил Анненского и прочел, не называя автора:

Когда на бессонное ложе
Рассыплются бреда цветы...
......................................................
Горячечный сон волновал
Обманом вторых очертаний...
.......................................................
Откинув докучную маску,
Не чувствую уз бытия... (ус бытия)

С.К.: Плохо...

Но это Анненский... Он сразу начал отступать...

Анненский большой поэт, но и <у> него столько же погрешностей, как и у Блока — тоже большого поэта...

С.К.: Ах, нет, Блок только слушал “голоса” и писал безграмотно...

После Музея Совр<еменного> Искусства были в Эльзасском кафе на Вожирар (288) — грязная, мещанская и чем-то очень симпатичная улица. Там С.Ю. Прегель, И.В. Одоевцева, Ю.К. Терапиано, В.А. Мамченко, В.Л. Корвин-Пиотровский [96].

Мамченко: Зачем вы со Струве выпустили белогвардейские стихи Цветаевой, именно поэтому в Сов<етской> России не могли выпустить ее сборника... [97] А почему вы написали “экспликацию” двух стихотворений Чиннова? [98] Даже Пушкина так подробно не разбирали...

Я: Вы все, даже вы, Мамченко, завидуете Чиннову...

Я же и Державина разбирал.

Мамченко: В.А. Злобин написал иконный очерк о смерти Мережковских в сб<орни>ке “Орион” [99]. Я видел, как умирала З.Н. Гиппиус — ползала на четвереньках, а из горла вываливалась питательная трубка, и какая ужасная она была в гробу. Нужно правду говорить. Самую жестокую. Но я знаю, что этого не напечатает.

Мамченко может сболтнуть, но он “чистый” среди них. Очень уже морщинистый, и все-таки “мальчик”, “подросток” — из мастеровых, свет<лые> блестящие глаза. Быстрый говорок. Я его назвал “совестью”, а быстрый Корвин добавил: “Я “понимание”...”

Корвин-Пиотровский — громко звучащая фамилия, не настоящая. Маленький, носатый, юркий — из Гомеля, Могилева... Манерный шут, читал лестные отзывы о его “Поражении” Вейдле (для меня опять русский ямб в ваших стихах после “Первого Свидания” Белого и после “Возмездия”, кажется). И еще письмо проф. Гудзия [100]. Так он с этими письмами и ходит и везде их читает. И усмехается: да, читаю эти хвалебные отзывы, но, дескать, все суета, еврейско-иронический смешок. Открыл 4-ю книгу “Мостов” и начал хвалить мои стихи (“Мексик<анский> дневник” [101]). “Вы поэт, поэт...”

Я: Да, поэт, но не умеющий выразить своего...

Корвин: На фоне мелового свода... Хорошо...

Я: Говно, если сравнивать с Чинновым...

Конечно, все ясно: Корвин хочет, чтобы его стихи похвалил.

Одоевцева хочет, чтобы я ее устроил в Америке (преподавательницей). Прегель потолстела и стала добродушной. Мало говорила. Выпили, платил Корвин, разбил две рюмки...

Мамченко преподнес Тамаре [102] красную розу. “Это вам вроде благовещения...”

Розанов в “Уединенном”: священники, врачи и поэты напоминают проституток, ко всем ласковы, но глубоко равнодушны [103].

И вот я в этом обществе старых и стареющих проституток русско-эмигрантской литературной богадельни.

Но проститутки литераторы всех вообще наций, всех вообще эпох. Разница между ними незначительная. Но это очень распустившиеся проститутки-богаделки. Сплетни их злые, иногда, м<ожет> б<ыть>, и вредные, но все это для забавы; впечатление — они преимущественно ходят в кафе, одеты же неплохо, все же денег мало (3 доллара за статью в “Р<усской> Мысли”). В богадельне Одоевцевой и Терапиано дают иногда манную кашку, но дом этот не без комфорта. Многие звание поэта заслужили. Офелия Одоевцевой или ее:

Любите меня, любите
И дайте мне умереть... [104]

И у Терапиано: “Ложечкой звенела в тишине...” [105]

И некот<орые> строчки косноязычного Мамченко.

И некот<орые> наблюдения Прегель (впрочем, скорее для прозы).

И ловкость блистат<ельного> стихотворца Корвина, хотя и нет у него мелодии, всегда стук деревянных ложек, и неточные слова.

Злые, несчастные, забавные, забавляющиеся, в разной степени прикосновенные к поэзии, тщеславные, жадные, злорадные, бабочки в возрасте от 50 до 70 лет и более, русские без России — вот такие, а не другие. Я не хотел бы жить их жизнью, но хорошо раз в году с ними пообщаться.

Профессора по сравнению с ними — хлам.

Несколько дней тому назад был у Гингера и Присмановой [106].

Присманова прямо одряхлела, знает это, и все время нас, гостей, язвила — наши конфеты несъедобные, не сразу вышла, засыпала за столом. Темная птица, устало опускающая клюв. И от усталости — клюющая. Гингер — голова тыквой, на редкость безобразный евр<ейский> тип и на редкость милый, добродушный человек.

Гингер: Присманова, куда запропастился ваш сын, хамство так опаздывать.

Присманова: Гингер, я полагаю, он и ваш сын, а не только мой.

Так они переругиваются.
 

20-го июня 1960 г., Париж. Montparnasse
Вчера завтракал с Адамовичем на авеню Ваграм. <...> [107]

Одоевцева очень хочет в Америку, просит (через Адамовича), чтобы я за нее похлопотал, рекомендовать. Я рассказал ту историю — рижскую, с Васильевым (его не называя). О. была возлюбленной В-ва. Тот ей очень откровенно написал о некоторых своих аферах, кажется, он давал взятки латышским чиновникам. В одно прекрасное утро Г. Иванов является к В-ву с фотостатом и шепелявит: “Хотите выкупить оригинал за столько-то латов?” В. выкупил.

Г.В.А.: Это все он, а она, если бы вышла замуж за какого-то буржуазного господина, то и была бы самой обыкновенной порядочной женщиной. Впрочем, О<доевцева> была материал благодарный...

Как-то, лежа на кушетке, она склоняла ко греху богатого графомана Бурова [108], который уже начинал “склоняться”. В нужный момент входит Г. Иванов: “Вы оскорбили мою жену, платите наличными...” Все же А<дамович> ручается, что О<доевцева> будет себя “хорошо вести” в Америке, т.е. будет приходить на урок вовремя, не будет пить, не будет доносить и т.д. <...> [109]

24-го июня 1960 г.
Вчера испортился магнетофон, как это ужасно. Но зато потом часа два сидел с Г.В. Адамовичем на Елисейских полях и потом пили чай в “Фестивале” на улице Колизе.

Г.В.А. о Зубове: В него была влюблена Ахматова, ему она посвятила стихи “Ни один не двинулся мускул / Просветленно-злого лица” (Конечно, это неточная цитата, но ее легко найти) [110].

Зубов в 1919 г. (приблизит<ельно>) сказал: “Я имею честь быть членом коммунистической партии” — и потом, в эмиграции, долго держался в стороне ото всех.

Не этим ли объясняется, что он так возвеличил Маяковского в звуковом интервью?

После интервала мы пили Виши с гр. Зубовым на Ст. Жермэн де Прэ.

Как Зубов “посадил” Розанова, кот<орый> приехал к нему с опозданием на один день (он приглашен был на собрание).

Р<озанов> сразу начал удивлять: “Вот церковные башни похожи на фаллосы...”

Граф Зубов: А вы, В.В., что думаете о говноедстве?

Розанов, удивленный: Никогда не слышал, неужели такое бывает?

Граф Зубов: Я сразу понял, что имею дело с любителем.

Тамаре Зубов рассказывал, как он принимал наркотики, курил опиум, нюхал гашиш. Однажды он принял три пилюли вместо одной... Ему казалось, что у него оторвался палец и палец летал по воздуху, а потом опять приклеился к руке. Потом он начал расти... Потом он видел какой-то огненный орнамент, кот<орый> показался ему знакомым (виденным в “другой жизни”).


1-го июля 1960 г.
Рассказы Мамченко о Мережковских.

— В первую брачную ночь З.Н.: “Дмитрий, пощади меня”, и во вторую ночь опять... Будто бы они оба могли, но она не хотела.

З.Н. в СПБ называли “белая дьяволица” — она в трико, а рядом он пыхтит, дышит, “а я недоступна”. “Половой акт — такой ужас”.

Мамченко: А я другой, терр а терр [111], никакой мистики, я бы не пощадил.

Мережковский с разрешения З.Н. приводил к себе мальчиков.

Я не очень этому верил, как и всему, что они здесь говорят, все парижане — мифотворцы.

З.Н. предложила Мамченко “умереть вместе”, незадолго до ее смерти.

Однажды она упала в обморок, завалилось за столчак <так!>. М<амченко> ее там нашел, с трудом извлек и положил на кровать. Тут и оба упали в обморок. После смерти З.Н. долго болел.

Конечно, М<амченко> не любит Злобина.

Злобин пугал больную З.Н.: “Слышите, за окном Дмитрий Сергеевич зовет, слышите?” Она подходила к окну, вглядывалась в мрак, однажды чуть было не выбросилась.

З.Н. умерла девственницей.

За день были у Смоленского [112], где был и Злобин. Он говорили о Мамченко — мифотворец, выдумал, что я продал квартиру Мережковских игорному притону, это чепуха... И он меня поссорил с Гретой Герелл (шведской художницей) [113].

Злобин о своей статье “Огненный крест” (в “Возрождении” [114]):

З.Н. не дописала двух последних стихов одного своего ст<ихотворе>ния, а я догадался:

Свободою Бог зовет,

Что мы называем любовью...* [115]

Она не дописала, п<отому> ч<то> боялась, что “черт украдет”.

Мамченко еще говорил о лесбийстве З.Н. Она была влюблена в Аллегро (сестру Владимира Соловьева [116]) и в Грету Герелл, писала ей <пропуск>. Эти письма у Греты.

Сплетничают... а не понимают целого, нет “целокупного” знания. З<лобин> и М<амченко>, м<ожет> б<ыть>, и были привязаны к З.Н., но только болтают, болтают.

Мамченко Злобина передразнивал: рассядется, вещает: “Обрели в Риме мощи святого... и какое благовоние исходило от сукровицы... благодать”.

Злобин походит на химеру из Нотр-Дам или на гнома, хотя он среднего роста. Нос — клюв, всегда небритый, звонкий молодой голос. Носом он собеседника клюет, а это весьма неприятно, а звоном иногда очаровывает.

Мамченко — похож на дюреровский портрет Рабочего, это лицо труженика, плебея — лицо, прекрасно сделанное, светлые глаза, звонкий голос, очень русский выговор (он говорит “грудью”), но звон другой, чем у Злобина. Много длинных морщин — “борозды и межи” [117] на лице. И все-таки не старик, а состарившийся мальчик, как и Злобин.

С Мамченко обедали, пили белое вино и долго бродили по “нашему” острову Св. Людовика, молчаливые “отели” с покосившимися окнами, дверями, воротами. Очарованные стариной провинциальности, 17-й век.

Тусклые фонари на улице Св. Людовика. Деревья около Сены.

Мамченко: Слышите, деревья шепчутся, о чем?

Я: Они шепчут — выключите электрический свет (освещение их оскорбляет...).

У Смоленских были Злобин и “пара” старых любовников — толстый, румяный Терапиано и старая мартышка, вся в голубеньком, со стрижкой, дергающаяся, болтающая Одоевцева.

Смоленских уже видели на вечере Одоевцевой, 25-го июня.

Он все еще красив. Не может говорить после страшной операции горла. Седой, смуглое лицо, живые черные глаза — черные вишни, узкие руки прекрасной работы. Улыбка то смущенная, то торжествующая.

У Смоленских мы читали его стихи, я прочел о “черноглазом мальчике” — где Россия, как “ямб торжественно звучит” [118]. Одоевцева прочла “Мосты” [119]. А он сочувственно кивал: дескать, да, да, хорошо, хорошо. После вечера он мне написал:

— Вы верите в поэзию...

— Есть вещи значительнее.

Иванов, умирая, верил в поэзию. Смоленский, умирая, в поэзию не верит. Есть другое — и его жест — рукой, подъятой к небу. Над диваном у Смоленских иконки, Серафим Саровский и другие. Всех гостей он кропил св<ятой> водой, лил ее на ладонь и нарисовал влажный крест на лбу. “И поэтому у меня нет болей”, — сказал.

* На полях написано: “Не совсем точно”, и дан другой вариант строк: “Свободою Бог называет, Что люди любовью зовут”.

Из рассказов Рейзини [120]
 
Проиграли с Г.В. <Адамовичем> все. Уже утро. Не на что заказать кофе. Пошел в магазин или мастерскую Довида Кнута [121], а Г.В. велел прогуливаться издали. Говорю Кнуту: “Хотите, чтобы о вашей новой книге отозвался Адамович?” — “Ой, хочу...” — “Выйдемте, я вам что-то покажу”. — “Что же вы мне покажете?” — “Кто там гуляет?” — “Ой, Адамович гуляет...” — “Не подходите к нему, я все объясню, дайте 50 франков”. — Кнут дал.

Или: Надо издавать журнал, потому что ЗВЕНО кончилось [122]. Думаю. У кого деньги? Деньги у теософов, у Кришнамурти... [123] Вошел в доверие к даме-дуре де Манциарли [124]. Она мной духовно руководила. Ел с ней вегетарианское, а М<анциарли> все выбегает. Накрыл ее: ест ветчину у стойки... Я тоже заказал бутерброд, и она перестала меня мучить.

Наконец, я у заветной двери. Вхожу. Спиной ко мне, у окна — он. Обернулся. Огромные черные глаза-солнца.

Кришнамурти: Вы ни во что не верите.

Не мог соврать: Не верю.

К.: Деньги вы получите, но меня вы больше не увидите.

Но фонды для ЧИСЕЛ отнял Оцуп, сказавший Манциарли: Я литература. А Р<ейзини> — не литература [125].

3
Из первоначальных “Бесед с Георгием Викторовичем
Адамовичем” (Box 1. Folder 6 и 7)
 
1
 
Русский дом в Ганьи, та самая богадельня, в которой теперь воркуют Одоевцева и Терапиано. Заведовал этим домом некий Новиков, член нашей масонской ложи. А главным начальником был честнейший русский армянин Тер-Агасьян (кажется, не совсем точно воспроизвожу эту фамилию). Только он мог подписывать все чеки, которые ему привозил в Париж Новиков. Позднее доверчивый Тер-Агасьян позволил Новикову эти чеки подписывать: “Зачем же вам из-за каждой мелочи ездить в Париж?” В одно прекрасное утро (так писали прежде...) является к Теру-Агасьяну детектив: “Известно ли вам, что ваш подчиненный крупно играет?” — “Ничего не известно, какая-то чепуха”. Через <пропущено слово> тот же детектив приходит опять: “Новиков продолжает играть, советую вам его вызвать, и я приду”. Быстрая развязка, детектив смеется: “Помните, я вчера рядом с вами сидел, вы здорово выиграли, а потом проигрались в пух и прах...” Тот растерялся и тотчас же сознался в растрате. Французы сказали: “Вы, русские, должны внести недостающую сумму, все 20 т. долларов. Достаньте деньги где хотите, иначе мы русский дом ликвидируем”. Бедный Тер-Агасьян теперь эти деньги собирает. А если он их не соберет, всех русских стариков выгонят на улицу, в том числе и Одоевцеву с Терапиано... А наши масоны исключили Новикова из ложи. ———— [126]

2

Мы сидели в “табачном” кафе на углу Ваграм и Тильзит.

Г.В.А.: Помнится, в этом кафе или поблизости Ходасевич сказал мне: “У нас только два поэта — Пушкин и Блок. Только с ними связана судьба России”. И я с ним согласился.

Я: Тютчев?

Г.В.А.: Да, конечно, поэт замечательный, но он, как и Боратынский, вне этой связи с Россией, что, конечно, значения ни одного из них не умаляет.

Я: А Некрасов, любимый вами Некрасов?

Г.В.А.: Не того уровня...

3
 
Г.В.А.: На толстовских торжествах в Венеции Ренато Поджоли все выскакивал... и договорился: “До Толстого никто так в прозе не писал. Гомер, Данте, Шекспир — поэты...” Раздался громовой выкрик Мадьариаги (весьма импозантный испанец): “А Сервантес?” Поджоли потух. <...>

Г.В.А.: Пушкин — что<-то> легкое, очень легкое по сравнению с Державиным, с его рекой времен — но вторая строфа хуже первой: лира, труба... Державин — медь, медные раскаты с неба... Но из всего этого отнюдь не следует, что Державин лучше Пушкина...

Г.В.А.: Кажется, вы Лермонтова недолюбливаете... А вот вспомнилось — Гумилев говорил — где бы у меня ни стоял том Боратынского, всегда найду, доберусь... А Лермонтов хотя бы и под рукой — а лень достать книгу... Что я люблю? Конечно, Ангела, конечно Паруса <так!>, да и многое другое. “Не смейся над моей пророческой мечтой...” Так Пушкин никогда не сказал бы... Новый тон, другие мелодии.

4
 
Мережковские

Однажды я спросил: Зинаида Николаевна, какая-то особенная тайна была у вас, символистов, в 90-х и 900-х гг.? — Никакой тайны не было, одно надувательство [127].

Зинаида Николаевна говорила, что часто снился Блок, уже в Париже. Помните, она писала в стихах, посвященных Блоку: “Душа твоя невинна, но — не прощу...” [128] Но всегда его помнила.

5
 
Георгий Иванов

Когда Георгий Иванов писал свои удивительные стихи, он, несомненно, жил какой-то совсем другой жизнью... пребывал в чем-то божественном.

Георгий Иванов занимал у Блока деньги. Тот давал и говорил: “Хорошо, что вы обратились именно ко мне...”

6
 
Мне говорили: уборщица, ходившая к Радловой, работала также на квартире другой Анны — Ахматовой. Она рассказывала первой Анне: “Анна Андревна сколько раз вас на дню поминает...” Ахматова ее не переваривала.

7
 
Г.В.А. очень резко отделяет Афродиту небесную (Уранию) от Афродиты простонародной — возвышенную, “духовную” любовь от сексуальных отношений. Эрос и секс в его опыте никогда не совпадают [129]. Он спускается в подвал и потом поднимается на верхний этаж, даже на башню, и так поклоняется в уединении, не помышляя о взаимности.

Что же такое эта любовь без взаимности? Любовь, ограниченная только пределами собственной души? Впрочем, от общения с тем, кого он любит, Г.В. не отказывается.

Голос Г.В. — запечатленный на магнетофоне, но машина всех интонаций не передает. Анекдоты, всякие истории в его передаче — интонационно богаче, обильнее его литературных бесед. Есть какая-то ситцевая простота в его подражаниях народному говору Есенина или пареньков, обольщаемых генералами. Безо всякой — всегда нестерпимой — стилизации — ентот, евонный. Он без этих натуралистических штрихов прекрасно обходится... а только слегка тянет — медленно, с какой-то развалкой, простодушно-лукаво растягивает речь: “Хорошо с барином в баню ходить — заодно и помоешься...” (петерб. анекдот). Лукавый огонек в светлых глазах и все тот же безукоризненный пробор навощенных волос.

Г.В.А.: Пойдешь в отель с мальчишкой, вот ты уже в комнате и думаешь — зачем все это, противно.

Я: Зачем же ходите?

Г.В.А.: Вполне резонное замечание... А вот хожу, и сам не знаю почему.

8
 
Одоевцева

Я: Мне кажется, что Одоевцева — автор посмертных стихов Георгия Иванова [130].

Г.В.А: Не знаю... Может быть, она дописывала его строчки, отдельные сохранившиеся стихи...

Г.В.А: Я был на похоронах Георгия Иванова. Одоевцева плакала, потом я отвез ее домой. Через час она развеселилась, попросила вина и говорит: “Георгий Викторович, женитесь на мне, хорошо будет”. Если бы и женился, то меня давно бы уже не было в живых... Заговорила бы. В большой дозе я ее не перевариваю... А как-то они любили друг друга. Особенно он был к ней в последние годы очень привязан.

9
 
Его <Адамовича> эпиграмма на Ходасевича:

Как лирик вял и водянист,
Как критик сущий гимназист,
Небезупречен как стилист
И гений, гений как чекист.

Вел какие-то записи — тайные досье о писателях. <...>

Ходасевич и А<дамович> играли в карты.

Ходасевич: — Ладинский — помесь Мандельштама с Агнивцевым...

Г.В. согласился, хотя не любил злого Ходасевича.

10
 
2 ноября 1970 г., Амхерст.
28-го сентября в Н<ью->Й<орке>

Разные “опавшие листья” (но никому не говорите!).

Гумилев: А не пора ли исключить из литературы Одоевцеву!

Уже в Париже. О<доевцева>ва на сцене. Леткова-Султанова [131] (мать “моей любви”): Совсем наша Зина (Гиппиус) в молодости...

А та услышала: Я никогда не походила на горничную... <...>

Зин<аида> Ник<олаевна Гиппиус>: Придет Ходасевич со своей армянкой 132, а о чем с ними говорить?

— Но с ним, т.е. с Х<одасевиче>м, можно было говорить.

— Ах, нет, злой, мелочный... <...>

А<дамович> написал в 1916 г. стихи об убийстве Павла:

Россия, что будет с Россией? — [133]

и эту строку ему повторил Маяковский в “Привале комедиантов” (или в “подобном” месте), и они тогда долго говорили.

З<инаида> Н<иколаевна Гиппиус> говорила Злобину: Не пишите обо мне плохо, а то явлюсь с того света и сведу вас с ума.

Злобин выбежал в одной рубашке к консьержке: “Там она, она!” И сошел с ума.

Убежал из “дома”, зашел к знакомым и донага разделся.

Опять в Нью-Йорке. 17—19 декабря 1970 г.
Анекдоты:

— Вагинов? Знаю, маленький, невзрачный. Георгий Иванов пытался исправлять его стихи. Его экспромт:

Но Вагинов: читай наоборот.

Вон(ь) и гавно.

Надо бы “о”.

Мое определение Вагинова: Акмеизм, сошедший с ума.

О Ходасевиче: мелкий, злобный. Играл с ним в карты: он извлек челюсть, положил в платок. Сразу: одряхлевший старик (а он умер 53 лет).

ПРИМЕЧАНИЯ
 
1) Г.А. Вечер у Анненского // Числа. 1930/31. № 4. Перепеч.: Адамович Георгий. Собр. соч.: Стихи, проза, переводы. СПб., 1999.

2) Об этой встрече Адамович специально написал: Памяти Ин. Ф. Анненского: К двадцатилетию со дня смерти // Последние новости. 1929. 28 ноября.

3) Возможно, речь идет об известном лингвисте Сергее Игнатьевиче Бернштейне (1892—1970) или о его брате Игнатии Игнатьевиче (впоследствии печатавшемся под псевдонимом А. Ивич, 1900—1978). Правда, по воспоминаниям дочери И.И., С.И. Богатыревой, ее отец всегда отличался предельно неразборчивым почерком. Может быть, слова Адамовича основаны на том, что в издательстве И.И. Бернштейна “Картонный домик” в 1923 г. вышли “Посмертные стихи” и второе издание “Кипарисового ларца” Анненского.

4) 3 апреля 1965 г. Адамович писал Иваску: “... <Г.П.> Струве в “Н<овом> Ж<урнале>” пишет, что преклонение Гумилева перед Анненским “всем известно”. Да, оно было, но не до конца его жизни. Я хорошо помню разговор с Г<умилевым> за два-три дня до его ареста, м<ожет> б<ыть>, самый длинный разговор, который вообще у меня с ним был. Он говорил, что Анненский — поэт средний, что он наконец это понял и что великий поэт символизма — гр. Комаровский. К сожалению, у меня нет никаких записей об этом, — никаких документов. Присутствовал при этом один Георгий Иванов” (Box 1. Folder 3). Несколько ранее, 23 июля 1964 г., видимо, по просьбе Иваска он вспомнил: “Комаровский. Я его не знал, никогда не видал. Помню, что к нему отношение было недоуменно-уважительное. Гумилев (последняя моя с ним встреча) собирался возвести его в великие поэты и посрамить им Анненского”. Ср. в письме к нему же от 14 ноября 1965 г.: “Кстати, вспомнил сейчас разговор с Ахматовой, убеждавшей меня, что Гумилев — хороший поэт, в частности, “Сумасшедший <так!> трамвай”. Ну да, это эффектно, но плохо. Но ночью сегодня (“что думает старуха, когда ей не спится”) я мысленно повторял: “...как дай вам Бог любимой быть другим”. И честное слово, потом не мог 2 часа заснуть. Как хорошо, и какая чушь после такой божественной строчки этот “Трамвай”!”

5) См., напр., статью Адамовича “Об М. Кузмине” (Звено. 1923. 13 октября; перепеч.: Адамович Г. Собр. соч.: Литературные беседы. СПб., 1997. Кн. 1).

6) Явная ошибка: стихотворение Ахматовой “Учитель” посвящено И. Анненскому. Видимо, мемуарист имел в виду то, что Кузмин написал предисловие к первой книге Ахматовой.

7) Своеобразный ответ Адамовича на фразу, сказанную ему Кузминым в 1923 г., незадолго до отъезда Адамовича из России: “Ты, Жоржик, дурак” (Богомолов Н.А., Малмстад Дж.Э. Михаил Кузмин: искусство, жизнь, эпоха. М., 1996. С. 240; ср. вариант, рассказанный Адамовичем Иваску: Иваск Ю. Разговоры с Адамовичем // Новый журнал. 1979. № 134. С. 98).

8) Перефразировка строки из “Евгения Онегина”: “Хранить молчанье в важном споре” (гл. I, с. V).

9) О романо-германском семинаре Петербургского университета в связи с Гумилевым см.: Азадовский К.М., Тименчик Р.Д. К биографии Н.С. Гумилева (вокруг дневников и альбомов Ф.Ф. Фидлера) // Русская литература. 1988. № 2. С. 182—184. Сам Адамович вспоминал о нем: Петербургский университет: (К 150-летию со дня его основания) // Новое русское слово. 1969. 7 марта. Ср. также: Депретто Катрин. Петербургский университет и Серебряный век // Санкт-Петербург: окно в Россию. СПб., 1997; Письма К.В. Мочульского к В.М. Жирмунскому / Публ. А.В. Лаврова // НЛО. 1999. № 35.

10) Речь идет о Татьяне Владимировне Адамович (в замуж. Высоцка, 1899—1971), которой посвящен сборник стихов Гумилева “Колчан”. См.: Иваск Ю. Воспоминания Татьяны Высоцкой // Новое русское слово. 1972. 5 марта.

11) Лекцию “Искусство грядущего дня: Русские поэты-футуристы” К.И. Чуковский читал несколько раз в октябре—ноябре 1913 г., впервые — в Тенишевском училище.

12) О первом “Цехе поэтов” (1911—1914) см.: Тименчик Р.Д. Заметки об акмеизме // Russian Literature. 1977. № 3; Лекманов О.А. Книга об акмеизме и другие работы. Томск, 2000 (там же библиография). Среди писем Адамовича к Иваску сохранился вопросник, где Иваск просил разъяснить ему некоторые недоумения, возникавшие, видимо, в ходе расшифровки записей. На вопрос Иваска: “5. Были Вы хотя бы на одном заседании 1-го Цеха...” — Адамович, вопреки данной записи, отвечал: “Был раза 3—4. В первый раз на квартире С. Городецкого, в 1915 или 16 году”.

13) Второй “Цех поэтов” был создан в 1916 г. 1 октября Гумилев сообщал Ахматовой: “Адамович с Г. Ивановым решили устроить новый цех, пригласили меня. Первое заседание провалилось, второе едва ли будет” (Книги и рукописи в собрании М.С. Лесмана: Аннотированный каталог; публикации. М., 1989. С. 359). Однако этот “Цех” просуществовал до 1917 г. Книга Н. Оцупа — вероятно, его французская диссертация, при жизни не изданная, а ныне переведенная: Оцуп Николай. Николай Гумилев: Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 70—71, 120—122. Ср. также вопрос Иваска: “Итак, Г. И<ванов> и Вы основали II-ой Цех, когда пришел Гумилев и когда начали собираться в Доме Искусств” — и ответ Адамовича: “Нет, совсем не то и не так! II Цех был основан против желания Г., первое заседание было без него, и он долго “будировал””.

14) Об отношении З.Н. Гиппиус к Мандельштаму (которому она покровительствовала в ранние годы его творчества) см.: Гиппиус З.Н. Стихотворения. Живые лица. М., 1991. С. 266—267; Мандельштам в записях дневника С.П. Каблукова / Публ. А.А. Морозова // Вестник русского христианского движения. 1979. № 129 (перепеч.: Литературное обозрение. 1991. № 2).

15) Речь идет о стихотворении “Меганом” (“Еще далеко асфоделей...”).

16) Видимо, имеется в виду ритмико-интонационное и словесное сходство упомянутых строк стихотворения Мандельштама “На площадь выбежав, свободен...” (в оригинале: “А зодчий не был итальянец, Но русский в Риме, — ну так что ж!..”) с началом стихотворения Ахматовой 1911 года: “Меня покинул в новолунье Мой друг любимый. Ну так что ж!..”

17) Оговорка Адамовича или ослышка Иваска. Стихотворение Ахматовой начинается: “Бесшумно ходили по дому...”

18) Речь идет о стихотворении “Когда о горькой гибели моей...” (1917).

19) Адамович говорит о своей статье “Смерть Блока” (Цех поэтов. Пг., 1922. Кн. 3. С. 49).

20) См. в известной статье Иванова-Разумника “Испытание в грозе и буре”: “Так когда-то Пушкин в “Медном Всаднике” был на грани реального и над-исторических прозрений. <...> Если поэму “Двенадцать” мы поставили в ряду “Медного Всадника”, то в ряду “Клеветникам России” надо поставить вслед за “Двенадцатью” написанных “Скифов”” (Иванов-Разумник. Вершины: Александр Блок, Андрей Белый. Пг., 1923. С. 183, 187).

21) Почти точная цитата из статьи Маяковского “Как делать стихи” (Маяковский В.В. Собр. соч.: В 13 т. М., 1959. Т. 12. С. 93).

22) Этот эпизод широко известен по многим воспоминаниям, в том числе по книге И. Одоевцевой “На берегах Сены” (Одоевцева Ирина. Избранное. М., 1998. С. 594—595).

23) Имеется в виду стихотворение Маяковского “Еще Петербург” (1914). Воспоминания Адамовича, вероятно, относятся к выступлению. Маяковского в “Бродячей собаке” 11 февраля 1915 г., когда бурное негодование аудитории вызвало стихотворение “Вам!”.

24) Судя по всему, Адамович читал строки Хлебникова (из сверхповести “Война в мышеловке”):

Падают Брянские, растут у Манташева,

Нет уже юноши, нет уже нашего

Черноглазого короля беседы за ужином.

Поймите, он дорог, поймите, он нужен нам!

Отметим, что первые две строчки этого отрывка были эпиграфом в раннем варианте “Поэмы без героя” А. Ахматовой. “Сероглазый король” — отсылка к одноименному широко известному стихотворению Ахматовой.

25) Ю.П. Анненков посвятил Хлебникову отдельную главу в книге воспоминаний “Дневник моих встреч”.

26) Из поэмы “Облако в штанах”.

27) Вероятно, Адамович опирается на положения Ю.Н. Тынянова из статьи “Промежуток”: “Маяковский сродни Державину <...> Его митинговый, криковой стих, рассчитанный на площадный резонанс (как стих Державина был построен с расчетом на резонанс дворцовых зал)...” (Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 176; здесь же и имплицированное уподобление Маяковского Некрасову).

28) В альманахе “Весеннее контрагентство муз” (М., 1916) были напечатаны три стихотворения Б.Л. Пастернака: “В посаде, куда ни одна нога...”, “Весна, ты сырость рудника в висках...” и “Я клавишей стаю кормил с руки...”.

28а) Подробнее см.: Адамович Г. Пастернак и Цветаева // Русская мысль. 1980. 23 октября. Перепеч.: Марина Цветаева — Георгий Адамович: Хроника противостояния. С. 134—137.

29) Вероятно, отсылка к фразе из предисловия Д.П. Святополк-Мирского к составленной им антологии “Русская лирика”: “Марина Цветаева, талантливая, но безнадежно распущенная москвичка” (Русская лирика: Маленькая антология от Ломоносова до Пастернака. Париж, 1924. С. XII). Позднее отношение к Цветаевой Мирский изменил.

30) Подробнее об отношениях Адамовича и Цветаевой см.: Марина Цветаева — Георгий Адамович: Хроника противостояния / Сост., предисл. и примеч. О.А. Коростелева. М., 2000.

31) Неточная цитата из стихотворения Пастернака “Анне Ахматовой”. В оригинале:

Таким я вижу облик ваш и взгляд.

Он мне внушен не тем столбом из соли,

Которым вы пять лет тому назад

Испуг оглядки к рифме прикололи.

32) На самом деле это стихотворение входит в книгу “Второе рождение”.

33) Имеется в виду строка из стихотворения Тютчева “Певучесть есть в морских волнах...”: “И ропщет мыслящий тростник”. Цитата из Паскаля раскрывается комментаторами.

34) На вопрос Иваска: “Приблизит<ельно> где мадам Севинье сказала о хрустальных осенних вечерах... В Вашей цитате это прозвучало как стихи... И напишите это по-французски...” — Адамович отвечал: ““Les journОes de cristal <sic!> de l’automne”. Процитировано у Saint-Beuve в “Causeries de lundi” (статья о Севинье). У нее — в одном из писем к дочери”.

35) См.: Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого. М., 1959. С. 315.

36) Цитата неточна. У Кузмина:

...я вижу <...>

светлые серые глаза под густыми бровями,

которые я вижу и тогда,

когда не говорят мне: “Александрия”.

37) В книге Ж.М. де Эредиа “Трофеи” есть целый раздел “Антоний и Клеопатра”, состоящий из трех стихотворений.

38) В статье “Андрей Белый” Е. Замятин писал не столь решительно: “...Белый был одним из основателей и единственным серьезным теоретиком школы русского символизма. При всем своеобразии этого литературного направления, очень тесно переплетающегося с религиозными исканиями русской интеллигенции, связь его с французским символизмом — с именами Малларме, Бодлера, Гюисманса — совершенно бесспорна” (Замятин Евгений. Сочинения. М., 1988. С. 344).

39) В уже упоминавшемся выше “вопроснике” Иваск спрашивал: “1. Вы говорили — было шесть акмеистов. Кто они?” Адамович отвечал: “1) Гумилев, 2) Мандельштам, 3) Ахматова... В. Нарбут, М. Лозинский, М. Зенкевич”. Отметим, что в перечислении он сделал ошибку, назвав вместо С.М. Городецкого М.Л. Лозинского, который акмеистом никогда не был, хотя издавал журнал “Цеха поэтов” “Гиперборей”.

40) 6 сентября 1968 г. в письме к Иваску Адамович говорил: “Насчет Гумилева: я совсем не люблю его стихов и даже не верю, что его “поэтика” до сих пор властвует. Поэтика эта создалась сама собой, не знаю, как, от кого. Влияние Г<умилева> было устное, в разговорах, а стихи его не плохие, но и не хорошие, а в сущности никакие. Мне жаль это говорить, потому что для меня в нем как в человеке было какое-то обаяние. И как это ни странно, я если и люблю некоторые его стихи (строчки), то те два, которые написаны моей сестре: “Об Адонисе...” (или что-то такое), где конец — “Как девушкам и юношам Эллады”. И другое — где “дорогая, с улыбкой летней””.

41) В уже упоминавшемся документе на вопрос Иваска: “4. Где приблизит<ельно> Валери сказал о трех чудесах мира: Греция, Ренессанс и русская лит<ерату>ра 19-го века...” — Адамович отвечал: “Не помню и не могу найти. Но сказал наверно, в каких-то заметках. С моей “легкой руки” это потом не раз цитировалось”.

42) Тексты стихотворений см.: Адамович Георгий. Собр. соч.: Стихи, проза, переводы. СПб., 1999. С. 94, 114, 88, 185 (стихотворение начинается словами: “Жизнь! Что мне надо от тебя — не знаю...”), 80—81, 116 (стихотворение начинается строками: “Там, где-нибудь, когда-нибудь, У склона гор, на берегу реки...”).

43) Большинство воспоминаний Одоевцевой потом нашли отражение в ее книге “На берегах Невы” (см.: Одоевцева Ирина. Избранное. М., 1998).

44) У Одоевцевой речь идет не о “втором” (см. о нем выше), а о третьем “Цехе поэтов”. О связи В.Ф. Ходасевича с ним см. его воспоминания “Гумилев и Блок” в книге “Некрополь” (и более специализированно: Гумилев и “Цех поэтов” // Сегодня. 1926. 29 августа).

45) Об участии поэта Сергея Евгеньевича Нельдихена (1891—1942) в “Цехе поэтов” см.: Богомолов Н.А. Русская литература первой трети ХХ века. Томск, 1999. С. 456—460.

46) Свое стихотворение на эти рифмы Одоевцева цитирует в воспоминаниях (Избранное. С. 219).

47) Видимо, к этому месту относится вопрос Иваска: “Что такое “Звучащая раковина””... и ответ Адамовича: ““Звуч<ащая> Рак<овина>” — сборища на квартире сестер Наппельбаум, после революции. Кажется, был особый кружок зеленой молодежи, но бывали как гости все остатки петерб<ургской> поэзии”. О студии “Звучащая раковина” писали многие мемуаристы, с нею связанные (Ник. Чуковский, В. Лурье, И. Наппельбаум), однако обобщающего исследования пока не существует. Н.С. Тихонов, судя по его воспоминаниям “Устная книга”, всего лишь единожды был на заседании “Звучащей раковины” (как и в “Цехе поэтов”) и резко негативно оценил ее деятельность.

48) Такое стихотворение нам неизвестно.

49) Из стихотворения “Я сижу на сафьяновом красном диване...”, которое Одоевцева (видимо, по памяти) процитировала в воспоминаниях (Избранное. C. 210).

50) Такого стихотворения мы не знаем.

51) Подробнее см.: Basker M. Nikolai Gumilev and Engineer Krespin: The Problem of Publication on the Eve of the “Lost Tramcar” // Rusistica. 1995. № 12. Свою версию Одоевцева пересказала в воспоминаниях.

52) Стихотворение “Всегда всему я здесь была чужою...” (Избранное. С. 34—35). О его оценке Гумилевым — Там же. С. 224.

53) Избранное. С. 32—34. Вероятно, упоминание об отъезде Гумилева вызвано желанием выстроить аналогию со стихами Ахматовой, которые Гумилев сперва не любил, но за время его пребывания в Африке Ахматова написала стихи книги “Вечер”, после которых он “признал” ее творчество.

54) О “Кружке поэтов” Петербургского университета известно очень мало. Помимо изданного в 1918 г. сборника “Арион” (между прочим, сочувственно отрецензированного Гумилевым), кружок издавал машинописный “Альманах “Кружка поэтов”” (нам известен только третий выпуск (РГБ. Ф. 245. Карт. 11. Ед. хр. 50). О кружке см. также воспоминания Е.М. Тагер (РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 1. Ед. хр. 1323) и Вс. Рождественского, который, между прочим, писал: “Университетский кружок наш разросся. Никаких поэтических “студий” в то время еще не существовало, обезличивающей прививки общего для всех “хорошего эстетического тона” мы так и не знали, а потому рост был органически-неровный, живой. Стали собираться каждую неделю, кочевать с Волховского переулка на Моховую, с Моховой на Загородный, с Загородного на 1-ую линию. Ядро составляли мы с Георгием Масловым, Виктор Тривус, Анна Регатт, Ник. Оцуп. В самом непродолжительном времени к нам, никому не ведомым, примкнули такие же никому не ведомые: Кальма, Квятковский, Ал. Толмачев, Сергей Есенин, Лариса Рейснер, Дм. Майзельс, Алексей Михайлов, Вл. Злобин, М. Лопатто, Ал. Тамамшев, Ник. Адуев, Чролли, Пимен Карпов и др. Полтора или два года мы жили в непрерывном общении друг с другом, и это время, знаю твердо, не миновало бесследно для всех, кто вышел сейчас на самостоятельную литературную тропинку” (ИРЛИ. Фонд не обработан).

55) Речь идет о стихотворениях Маслова, начало первого из которых процитировано точно, второе называлось “Сиринга”, и первые строки читаются: “Полна смущенья и тревоги, Ты убегала в темный лог...”, третье же — “Мадригал” (“Нет, не поверю я! такое безобразье...”). Второе из них осталось неопубликованным, первое вошло в книгу “Восемьдесят восемь современных стихотворений, избранных З.Н. Гиппиус” (Пг., 1917), третье было напечатано в журнале “Рудин”, издававшемся Л.Н. Рейснер (1915. № 2).

56) Г.В. Маслов служил в армии Колчака рядовым и умер во время отступления на восток в Красноярске. А.К. Шернваль посвящена его поэма “Аврора”, напечатанная в омской газете “Заря” (1919, 30 мая), а потом отдельным изданием в Петрограде с предисловием Ю.Н. Тынянова.

57) См.: Злобин В. Ларисса // Возрождение. 1957. № 63.

58) Отсылка к стихотворению Гиппиус “Узел” (1905).

59) Александр Иванович Тиняков (1886—1934) состоял с Гиппиус в переписке (чрезвычайно содержательные письма Гиппиус к нему хранятся в РНБ). О поэте Николае Николаевиче Ястребове известно очень мало (см.: Литературное наследство. М., 1982. Т. 92. Кн. 3. С. 474—475).

60) Отсылка к опубликованному только на следующий год (Новый журнал. 1961. № 64) стихотворению Гиппиус “Никогда не читайте...”.

61) О поэте Део (Морисе Джанумяне) см.: Гиппиус З. Мальчик в пелеринке (Встреча) // Сегодня. 1924, 23 и 25 марта (перепеч.: Гиппиус Зинаида. Мечты и кошмар [На переплете подзаголовок: Неизвестная проза 1920—1925 годов]. СПб., 2002. С. 47—58); Петросов К. Опавшие лепестки: Стихи Мориса Део // Русская мысль. 1998, 14—20 мая, № 4222; Соболев А.Л. “Грядущее” Д.С. Мережковского и З.Н. Гиппиус // De Visu. 1993. № 2 (3). О Софье Богданович — Гиппиус З. Два разговора с поэтами // Звено. 1926. 15 февраля. № 158.

62) Большинство рассуждений В. Вейдле комментируются его статьями о поэзии и воспоминаниями. См., напр.: Вейдле В. Воспоминания / Вступ. ст., публ. и коммент. И. Доронченкова // Диаспора: Новые материалы. СПб., 2001. Т. II; СПб., 2002. Т. III. Там же — отсылки к другим публикациям.

63) О происхождении этого термина см.: Ронен Омри. Серебряный век как умысел и вымысел. М., 2000.

64) Из стихотворения Гумилева “Я вежлив с жизнью современною...”.

65) С легкой руки Вейдле эта панторифма вошла в американский трехтомник Мандельштама. На самом деле двустишие принадлежит Вас.В. Гиппиусу.

66) Речь идет о стихотворении Мандельштама “Ахматова”.

67) Подробности службы М.Л. Лозинского см.: Сотрудники Российской национальной библиотеки — деятели науки и культуры: Биографический словарь. СПб., 1995. Т. 1.

68) Об этой студии см.: Оношкович-Яцына А. Дневник 1919—1927 / Публ. Н.К. Телетовой // Минувшее. М.; СПб., 1993. Т. 13.

69) Имеются в виду заседания так называемой “Академии стиха” (впоследствии получившей название “Общество ревнителей художественного слова” и переместившейся с “башни” в редакцию “Аполлона”).

70) Речь идет о стихотворении “Ручей”. См.: Ходасевич Владислав. Собр. соч.: В 4 т. М., 1996. Т. 1. С. 505.

71) Подробнее см. в мемуарах В.П. Зубова “Страдные годы России” (MЯnchen, 1968). В настоящее время книгу об истории Зубовского института готовит К.А. Кумпан.

72) Речь идет об одном из деятельных участников символистского движения на первых этапах его существования переводчике Михаиле Николаевиче Семенове (1872—1952).

73) Трифон Георгиевич Трапезников (1882—1926) — искусствовед, автор книги “Портреты семьи Медичи 15 века” (Страсбург, 1909), позднее — видный антропософ.

74) Имеется в виду коллекционер П.В. Деларов (Страдные годы России. С. 90).

75) См. о нем в мемуарах Зубова: “Адъютант Керенского, мой приятель, присяжный поверенный Борис Ипполитович Книрша, офицер военного времени...” (Там же. С. 15).

76) Книга вышла позже: Карлик фаворита: История жизни Ивана Андреевича Якубовского, карлика светлейшего князя П.А. Зубова, написанная им самим / С предисл. и примеч. гр. В.П. Зубова и предисл. проф. Дитриха Герхардта. MЯnchen, 1968. См. рецензию Иваска на нее: Новый журнал. 1968. № 91.

76а) Подробнее см.: Адамович Г. Ходасевич и Цветаева // Русская мысль. 1980. 26 июня. Перепеч.: Марина Цветаева — Георгий Адамович: Хроника противостояния. С. 126—133.

77) Речь, несомненно, идет о том, что С.К. Маковский и при жизни Блока, и после попрекал его грамматическими неправильностями в стихах.

78) Из стихотворения “Сжала руки под темной вуалью...”.

79) Имеется в виду статья Н.С. Гумилева “Анатомия стихотворения”.

80) Отсылка к стихотворению З.Н. Гиппиус “Песня”.

81 Из стихотворения Ахматовой “Колыбельная” (“Далеко в лесу огромном...”).

82) Отсылка у стихотворению Ахматовой “Молитва” (в тексте: “Отыми и ребенка, и друга”).

83) Из стихотворения “Белый дом”. Отметим, что никакого спондея в словах “звонок-кольцо” нет.

84) Речь идет о статье “О современном состоянии русского символизма”, впервые напечатанной в журнале “Аполлон” (1910. № 8). Подробнее см. в статье Терапиано “Тайна поэта” (Терапиано Ю. Встречи. М., 2002. С. 126—134); ср. также: Богомолов Н.А. Русская литература начала ХХ века и оккультизм. М., 1999. С. 186—202.

85) Имеется в виду стихотворение “Я твердо решился и тут же забыл...”, где последняя строка читается: “Благоуханье сирени”, т.е. дактиль с пропуском метрического ударения на первом слоге.

86) Строчки из стихотворений Иванова “Это месяц плывет по эфиру...” и “Страсть? А если нет и страсти...”.

87) Первая часть (в сильно обработанном виде) была опубликована: Новый журнал. 1979. № 134, под загл. “Разговоры с Адамовичем (1958—1971)”. Здесь печатается по машинописному тексту (Box 1. Folder 6).

88) Борис Викторович Адамович (1870—1936) командовал Кексгольмским полком, в годы эмиграции действительно был начальником Русского кадетского корпуса в Югославии.

89) Михаил Леонидович Кантор (1884—1970) — литератор, в 1926—1928 гг. редактор журнала “Звено”, близкий друг Адамовича (см.: К истории русской зарубежной литературы: Как составлялась антология “Якорь” / Публ. и коммент. Г. Струве // Новый журнал. 1972. № 107; К истории русской зарубежной литературы: О парижском журнале “Встречи”. С приложением переписки двух редакторов / Предисл. и коммент. Г. Струве // Новый журнал. 1973. № 110; “...Наша культура, отраженная в капле...”: Письма И. Бунина, Д. Мережковского, З. Гиппиус и Г. Адамовича к редакторам парижского “Звена” (1923—1928) / Публ. О. Коростелева // Минувшее: Исторический альманах. СПб., 1998. Т. 24. Константин Васильевич Мочульский (1892—1948) — историк литературы, критик, один из ближайших сотрудников “Звена”.

90) 30 марта 1970 г. Адамович писал Иваску: “А вот о Клюеве и Есенине. Будто бы Есенин с ужасом отстранял домогательства Клюева. Это возможно, Клюев был по нашим тогдашним меркам стар, уродлив, малоопрятный. Но насчет “ужаса” Есенина по этой части я мог бы рассказать о своих разговорах с ним по поводу какого-то парикмахера, к которому он советовал мне поехать”.

91) Рюрик Ивнев (Михаил Александрович Ковалев, 1891—1981) — поэт и прозаик, мемуарист. Был известен агрессивным гомосексуализмом. 20 декабря 1968 г.

Адамович писал Иваску: “Вы спрашиваете, знал ли я Ивнева? Это был едва ли не первый (по времени) мой литературный друг. Я познакомился с ним по объявлению в “Нов<ом> Времени”: “Юноша, поклонник всего не банального, ищет друга”. Я ответил — и мы сразу с ним сдружились. Он был тогда эго-футуристом. <...> Ивнев — настоящий поэт, но неудачник в поэзии. Ничего не вышло, а могло выйти. Стихи про Архангельск — хорошие, когда-то восхищали Мандельштама (коего Вы все-таки напрасно возвели в первые поэты нашего века)”.

92) Владимир Сергеевич Варшавский (1906—1977) — эмигрантский писатель, автор книги “Незамеченное поколение”.

93) Имеется в виду книга К.В. Мочульского “Достоевский: Жизнь и творчество” (Париж, 1947).

94) Александр Александрович Трубников (1883—1966) — искусствовед, мемуарист (см. его книгу: Трофимов А. (Трубников А.А.). От Императорского музея к Блошиному рынку. М., 1999).

95) Екатерина Максимовна Мухина — жена сослуживца И.Ф. Анненского по Царскосельской гимназии А.А. Мухина. Письма Анненского к ней опубликованы: Анненский Иннокентий. Книги отражений. М., 1979.

96) София Юльевна Прегель (1897—1972), Виктор Андреевич Мамченко (1901—1982), Владимир Львович Корвин-Пиотровский (1891—1966) — поэты-эмигранты. Мамченко входил в ближайший круг общения Мережковских 1930-х годов.

97) Имеется в виду книга: Цветаева Марина. Лебединый стан. Мюнхен, 1957. Готовил книгу к печати Г.П. Струве, а предисловие написал Иваск.

98 Речь идет о редкой и неизвестной нам de visu брошюре Иваска: Разбор двух стихотворений Игоря Чиннова. Изд. Канзасского университета, 1959. 13 с. Тираж 40 экз.

99) Злобин В.А. Как они умерли // Орион. Париж, 1947.

100) Николай Каллиникович Гудзий (1887—1965) — историк литературы, живший в СССР.

101) Иваск Ю. Мексиканский дневник // Мосты. Мюнхен, 1960. Кн. 4.

102) Жена Иваска Тамара Георгиевна (урожд. Межак; 1916—1982).

103) Сокращенный и не вполне точный (врачи у Розанова не упоминаются) пересказ записи. См.: Розанов В.В. О себе и жизни своей. М., 1990. С. 47—48.

104) Офелия — видимо, одно из двух стихотворений И. Одоевцевой “В легкой лодке на шумной реке...” (Избранное. С. 81—82) или “За верность. За безумье тост...” (Там же. С. 167), обсуждавшееся в переписке Иваска с Адамовичем; второе двустишие — ошибка памяти Иваска. В стихотворении Одоевцевой “Вам надо уехать в Египет...” читаем:

О, любите меня, любите,

Помешайте мне умереть! (С. 102)

105) Из стихотворения “В день Покрова. II” (Терапиано Ю. Избранные стихи. Вашингтон, 1963. С. 81).

106) Александр Самсонович Гингер (1897—1965) и Анна Семеновна Присманова (1897—1960) — поэты, муж и жена.

107) Не воспроизводим фрагмент о Набокове и Пастернаке, опубликованный Иваском в “Разговорах с Адамовичем” (с. 98).

108) Буров (писал под псевд. А. Бурд-Восходов) Александр Павлович (1876—1967) — литератор, книги которого “очень смахивали на графоманию” (Струве Глеб. Русская литература в изгнании. Париж; М., 1996. С. 206).

109) Далее следует запись о Г. Иванове (Разговоры с Адамовичем. С. 98).

110) Точная цитата из стихотворения Ахматовой “Гость” (“Все как раньше: в окна столовой...”).

111) Заземленный (фр.).

112) Владимир Алексеевич Смоленский (1901—1961) — поэт.

113) Грета Герелл (1898 — ?) — шведская художница, долголетняя подруга З.Н. Гиппиус. Письма Гиппиус к ней опубликованы: Pachmuss T. Intellect and Ideas in Action. MЯnchen, 1972.

114) Возрождение. 1957. № 72.

115) Вероятно, имеется в виду стихотворение 1901 года “Швея”, где в предпоследней строфе читаем:

А кровь — лишь знак того, что мы зовем

На бедном языке — Любовью.

116) Поэтесса Поликсена Сергеевна Соловьева (1867—1924), писавшая под псевдонимом Allegro. У Гиппиус есть стихи, посвященные ей, и очерк “Поликсена Соловьева”, опубликованный посмертно (Возрождение. 1959. № 89).

117) Отсылка к названию книги статей Вяч. Иванова (1916).

118) Имеется в виду стихотворение “Стансы” (Смоленский В. Собрание стихотворений. Париж, 1957. С. 155). Иваск цитирует неточно (в оригинале: “Где ямб торжественный звучит”).

119) Видимо, имеется в виду стихотворение “Мост” (Там же. С. 10—11). Впрочем, не исключено, что речь идет о каком-то из первых выпусков альманаха “Мосты”.

120) О Николае (Науме) Георгиевиче Рейзини (1905 — 1979?) см. справку О.А. Коростелева: Адамович Георгий. Собр. соч.: Стихи, проза, переводы. СПб., 1999. С. 485—486.

121) Довид Кнут (Давид Миронович Фиксман, 1900—1955) — поэт и журналист; владел красильной мастерской. Если этот рассказ не выдумка, а Адамович действительно написал рецензию, то эпизод может относиться лишь к началу 1938 года (Адамович Г. Литературные заметки // Последние новости. 1938. 24 февраля; отзыв о книге “Насущная любовь”). Адамович написал также некролог Кнута (Довид Кнут и П. Ставров // Новое русское слово. 1955. 29 мая). Оба текста см.: Кнут Довид. Собр. соч.: В 2 т. Иерусалим, 1998. Т. 2. 429—431, 449—451.

122) Издание журнала “Звено” прекратилось летом 1928 г. Далее речь идет о подготовительной работе по организации журнала (сборника) “Числа”, начавшего выходить с 1930 г.

123) Джидду Кришнамурти (1895 или 1897 — 1986) — индийский мистик, до 1929 г. почитавшийся теософами.

124) Де Манциарли Ирма Владимировна (ум. в 1950-е гг.) — теософка, соредактор первых четырех номеров “Чисел”.

125) Н.А. Оцуп был редактором “Чисел” с первого до последнего номера.

126) Данный пассаж раскрывает имена и факты, скрытые Иваском в журнальной публикации (с. 95). Евгений Владимирович Новиков (1894—1971) в 1956—1958 гг. был администратором и директором Дома для престарелых в Ганьи. Названный Тер-Агасьяном человек — на самом деле Михаил Матвеевич Тер-Погосян (1890—1967), член правления, а с 1958 председатель общества “Быстрая помощь”, организовавшего дом в Ганьи.

127) В печатном тексте ответ звучал: “Ничего не помню”.

128) Речь идет о стихотворении Гиппиус “А. Блоку” (1918): “Я не прощу. Душа твоя невинна. Я не прощу ей — никогда”.

129) Очень близкие фразы — Беседы с Адамовичем. С. 99.

130) Имеются в виду стихи из цикла “Посмертный дневник”, публиковавшиеся И. Одоевцевой в “Новом журнале”, а впоследствии, по ее записям, в различных изданиях Г.В. Иванова.

131) Екатерина Павловна Леткова-Султанова (1856—1937) — прозаик, переводчица, мемуаристка

132) Н.Н. Берберовой.

133) Из стихотворения Адамовича “1801” (впервые — Северные записки. 1916. № 4/5).