Батюшков, Мандельштам, Гумилёв

Источник:
  • Время и текст: Историко-литературный сб. / Науч. ред. Н. В. Серебренников.- СПб.: Академический проект, 2002.- С. 292–310.
теги: стихи, Осип Мандельштам, Константин Батюшков

Заметки к теме

В талантливой «Похвале российской поэзии» Ю. Иваска есть некое авторское недоумение. Цитируя мандельштамовского «Батюшкова»:

Наше мученье и наше богатство,
Косноязычный, с собой он принес —
Шум стихотворства и колокол братства
И гармонический проливень слез, —

Ю. Иваск пишет: «Не есть ли это наилучший эпиграф к лирической поэзии, и не только русской?! Новаторство, экспериментализм свойственны искусству. Но истинное искусство любого стиля еще и священнодействие. Оно возвещает братство и вызывает слезы. «Над вымыслом слезами обольюсь», — сказал Пушкин.

Почему Батюшков назван «косноязычным»? Его поэтическая дикция — очень отчетливая. Предполагаю: не означает ли здесь «косноязычие» то же самое, что «глуповатость» для Пушкина («Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата», — т. е. не рассудочна)1.

Думается, однако, что аналогия, подысканная автором, является слишком отдаленной, тогда как есть гораздо более близкая:

И, символ горнего величья,
Как некий благостный завет,
Высокое косноязычье
Тебе даруется, поэт
(Н. Гумилёв, «Восьмистишие»).

Конечно, как уже справедливо было отмечено О. Роненом, строки Гумилёва имеют подтекст гораздо более почтенный, который Мандельштам мог вспомнить и не обращаясь к Гумилёвскому тексту: «И сказал Моисей Господу: о, Господи! человек я не речистый, и таков был и вчера и третьего дня, и когда Ты начал говорить с рабом твоим: я тяжело говорю и косноязычен. Господь сказал: кто дал уста человеку? кто делает немым, или глухим, или зрячим, или слепым? не Я ли Господь? Итак, пойди; и я буду при устах твоих, я научу тебя, что тебе говорить» (Исх., 4, 10–12)2. Но почему же мы все-таки стремимся приписать подтекст именно Гумилёву? Прежде всего потому, что творчество Мандельштама начала 1930-х гг. оказывается настолько насыщено параллелями с поэзией Гумилёва, что даже странно, как это до сих пор не было отмечено исследователями со сколько-нибудь заметной полнотой. Более того, один из наиболее проницательных мандельштамоведов, Г. А. Левинтон, в опубликованной статье на данную тему был не склонен опровергать устойчивое мнение о том, что в 1930-е Мандельштам относился к поэзии Гумилёва скорее отрицательно3. Как и другие авторы работ, посвященных этой теме4, мы не претендуем на полную инвентаризацию, однако некоторые наблюдения и соображения по их поводу хотелось бы высказать.

Прежде всего, то же стихотворение «Батюшков» может быть рассмотрено как органически связанное со многими мотивами поэзии Гумилёва. Уже первая строфа:

Словно гуляка с волшебною тростью,
Батюшков нежный со мною живет.
Он тополями шагает в замостье,
Нюхает розу и Дафну поет5, —

оказывается не только собственно мандельштамовским изобретением, но и реакцией на стихи Гумилёва. Традиционно считается (начиная с комментариев Н. И. Харджиева6), что в стихотворении Мандельштама речь идет о Москве. Однако стоит обратить внимание на то, что город здесь никак не назван и ни одна реалия стихотворения с Москвой непосредственно не связана. Мало того, при всем старании нам не удалось обнаружить в батюшковской «Прогулке по Москве» ни одного элемента, хоть сколько-нибудь схожего с мандельштамовскими описаниями. Единственное, насколько нам известно, уточнение отсылки Н. И. Харджиева было предпринято А. Г. Мецем, писавшим: «Основной источник ст<ихотворе>ния — „Прогулка по Москве“ Батюшкова. где рассказывается о „странствованиях… с гулянья на гулянье“ (ср. ст. 1), между прочим, и по Тверскому бульвару, где писалось ст<ихотворе>ние»7. Однако слово «гуляка» — единственное, что может связывать два текста (к тому же с некоторой лексической неточностью: все-таки «гуляка» и «гуляющий» далеко не идентичны8). Никакого Тверского бульвара в стихотворении нет, равно как нет никакого «замостья» в очерке Батюшкова. Нет там и никаких тополей, никакой трости, — ни одно опорное слово Мандельштама не может быть возведено к Батюшкову. Можно лишь предположить, что существовала некая устная традиция, привязывающая стихотворение к московскому пейзажу и реалиям, из которой исходили и Н. И. Харджиев. и Н. Я. Мандельштам. Но устная традиция далеко не всегда бывает безоговорочно верной.

В частности, второе слово стихотворения не с меньшим основанием может быть возведено к другому очерку Батюшкова — «Прогулка в Академию Художеств», который начинается: «Ты требуешь от меня, мой старый друг, продолжения моих прогулок по Петербургу»9. И далее тема гуляния остается для Батюшкова существенной: «Весь город гуляет, и мы с толпой гуляющих неприметным образом пройдем в Академию» (78); «Прелестное, единственное гульбище…» (80); «Прогулка мне будет полезна…» (80) и др. Нет ни одной реалии, могущей быть осмысленной как заимствование Мандельштама из «Прогулки по Москве», которая не могла бы быть отнесена и к тексту «Прогулки в Академию Художеств»10. Мало того, напомним, что действие «Прогулки в Академию Художеств» начинается на той стороне Невы, где расположены Летний сад и Адмиралтейство, а затем переносится на другую сторону Невы, т. е. «в замостье».

Говоря все это, мы, разумеется, вовсе не предполагаем доказать, что Мандельштам не знал «Прогулки но Москве» и, наоборот, использовал для создания облика Батюшкова «Прогулку в Академию Художеств». Для нас принципиально важно то, что подтекстовая база стихотворения оказывается не однородной, а сложно составленной, подобно тому, как она составлялась в стихотворении «Домби и сын»11. Но такой взгляд на «Батюшкова» позволяет присоединить к разговору и отсылки к текстам других авторов. Так, О. А. Лекманов указал на параллель между строкой «Шум стихотворства и колокол братства» и мандельштамовскими же словами: «Ни у одного символического поэта шум словаря, могучий гул наплывающего и ждущего своей очереди колокола народной речи не звучит так явственно, как у Вячеслава Иванова»12. В рядом стоящем стихотворении «Дайте Тютчеву стрекозу…» батюшковская роза оказывается передана Веневитинову (в скобках отметим, что натяжкой кажется нам толкование четвертой строки этого стихотворения, принадлежащее Н. Я. Мандельштам: «…похоронили его <Веневитинова> с перстнем на руке, но перстень есть и у Пушкина, а то, что принадлежит Пушкину, не может принадлежать никому»13. Думается, что дело обстоит проще: перстень — общее место в литературе пушкинской эпохи. Помимо перстней Веневитинова и Пушкина, повесть «Перстень» есть у Баратынского, упоминаемого в следующей же строке «Дайте Тютчеву стрекозу…», стихотворение «Перстень» — у Языкова, «Поликратов перстень» — у Жуковского и др. Перстень ничей, потому что общий), — одним словом, Батюшков у Мандельштама, как нам представляется, не только реальный Батюшков, но и не только обобщенный образ поэта, а имя, содержащее рефлексы самых различных творческих систем, где Гумилёвская, на наш взгляд, оказывается одной из наиболее существенных.

Вспомним также не только основной текст «Батюшкова», но и его варианты. В подготовленной И. М. Семенко машинописи «Новых стихотворений» слова «он тополями…» Н. Я. Мандельштам исправила на «по переулкам», а также вспоминала: «В стихах о Батюшкове только одно сомнение — „он тополями шагает“ или „по переулкам“… Кто-то уверил О. М., что в Москве нет тополей, отсюда поправка „по переулкам“… А тополя-то есть»14.

На наш взгляд, ни малейшего отношения к реалиям действительной Москвы (где нет, кстати сказать, и никакого замостья15) эти поиски слова не имеют, а были предназначены для маскировки или, наоборот, обнажения Гумилёвской цитаты:

Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам,
. . . . . . . . . . . . . . .
А в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…

Попав в загадочное «замостье» («Где я? Так томно и так тревожно / Сердце мое стучит в ответ…»), герой одного из наиболее известных Гумилёвских стихотворений сразу оказывается в переулке, откровенно напоминающем о Царском Селе. Напомним, что и для Батюшкова Царское Село не было чужим городом16. Все вышесказанное, как нам представляется, лишает мандедьштамовское стихотворение точного топографического прикрепления, и мы имеем право считать, что оно связано с Петербургом и Царским Селом (Гумилёвскими городами) не менее, чем с Москвой.

Мало того, роза, которую нюхает герой стихотворения, также находит параллель в поэзии Гумилёва. Стихотворение «Роза» в сборнике «Костер», равно как и «Восьмистишие», относится к числу принципиально и декларативно манифестирующих принципы акмеизма, полемизируя со статьей С. Городецкого «Некоторые течения в современной русской поэзии»17. И строка: «В белой перчатке холодную руку», — вызывает в памяти Гумилёвское стихотворение «Перчатка».

Мы не возьмемся утверждать, что все названные нами параллели бесспорны. Мало того, все они могут быть признаны необоснованными, — но, как кажется, насыщенность мандельштамовских текстов начала 1930-х гг. цитатами из Гумилёва делает предположение о том, что «шум стихотворства и колокол братства» имеет в виду не только поэта XIX в., но и старшего друга, об отношении к которому свидетель писал: «У Мандельштама к Хлебникову огромное почтение. А боится как конкурента он только Гумилёва, но это дико скрывает»18. Естественно, достоверность такого утверждения нуждается в проверке, но сам факт пристального вчитывания в стихи Гумилёва (или воспоминаний о них) нам представляется несомненным.

Свидетельств этому довольно много, потому приступить можно почти в любом месте. Так, цикл «Восьмистишия», который вызывает пристальное внимание исследователей, до сих пор, насколько нам известно, не был соотнесен с тем самым стихотворением Гумилёва, на которое мы уже ссылались. Если учитывать мемуарную запись Н. Я. Мандельштам: «Он долго убеждал меня, что восьмистишия — это просто неудавшееся большое стихотворение»19, — то своего рода оправданием для существования осколков этой «неудачи» в виде отдельных стихотворений вполне могло послужить Гумилёвское «Восьмистишие». К этому добавляется еще и то, что первым в цикле было написано стихотворение «Шестого чувства крошечный придаток…» (май 193220), где уже некоторое время назад Д. И. Черашняя увидела — и совершенно, на наш взгляд, справедливо! — отголосок Гумилёвского «Шестого чувства» из последней книги стихов21. При этом она не отметила еще одной, довольно очевидной параллели между Гумилёвским:

Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти все мимо, мимо, —

и мандельштамовским:

Недостижимое, как это близко:
Ни развязать нельзя, ни посмотреть.

Конечно, «шестые чувства» Гумилёва и Мандельштама — разные: для Мандельштама это творческое начало, для Гумилёва, по нашему мнению, — чувство оккультное22, но само сходство не только понятий, но и его, если можно так выразиться, аксессуаров (доисторическая «тварь скользкая» «в разросшихся хвощах» у Гумилёва и «ящерицы теменной глазок» у Мандельштама) заставляет говорить о том, что Мандельштам явно использовал опыт Гумилёва.

Но мало того: едва ли не все существенные темы Гумилёвского «Восьмистишия» находят отклик во многих строках и темах восьмистиший мандельштамовских. «Шорох полночных далей» у Мандельштама прямого отзыва, как кажется, не находит, однако введя одно посредующее звено, можно представить себе и его. Восьмое восьмистишие заканчивается строками:

Быть может, мы — Айя-София
С бесчисленным множеством глаз.

Последняя строка здесь — явная аллюзия на тютчевские строки, вводящие тему ночи:

Ночь хмурая, как зверь стоокий,
Глядит из каждого куста!

Зато тема младенца (Гумилёвское «ни песен, что певала мать») у Мандельштама встречается дважды: «Играет пространство спросонок — / Не знавшее люльки дитя», и более развернуто и более сходно с «прототекстом»:

И там, где сцеплялись бирюльки,
Ребенок молчанье хранит —
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.

Наконец, нерасчленимая сквозная тема второго Гумилёвского четверостишия — «высокое косноязычье» как символ поэтической избранности — становится одной из главнейших в мандельштамовском цикле, находя наиболее полное выражение в заключительной формуле седьмого стихотворения:

Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет.

Естественно, что вариации Мандельштама на Гумилёвскую тему обладают высокой степенью самостоятельности. Сложная семантическая структура цикла, лишенная однозначности, то соприкасается с декларацией Гумилёва, то далеко отходит от нее. Не случайно протагонист Мандельштама все время предстает перед читателем в разных ипостасях: это и поэт, и музыкант, и естествоиспытатель, и геометр, тогда как Гумилёву важен только поэт. Но даже и поэт у Мандельштама получает свой «благостный завет» в разных формах: это и «выпрямительный вздох», и «период без тягостных сносок», и «лепет», и «шестое чувство». Соглашаясь с Гумилёвым и противореча ему, Мандельштам создает собственную смысловую систему, учитывающую опыт старшего друга.

Еще один отголосок (вполне возможно — невольный) находим в отброшенном четверостишии стихотворения «Дайте Тютчеву стрекозу…» Напомним его:

А еще богохранима
На гвоздях торчит всегда
У ворот Ерусалима
Хомякова борода.

«Ворота Ерусалима» уже давно объяснены исследователями и комментаторами как цитата из Хомякова. Но стоит обратить внимание, что эта строчка является одновременно и автоцитатой, и цитатой из Гумилёва. Автоцитата — из стихотворения 1916 г. «Эта ночь непоправима…», а цитата — из чрезвычайно политически актуального и потому опасного для конца 1920 г. стихотворения Гумилёва, записанного им в альбом С. П. Ремизовой:

У ворот Иерусалима
Ангел душу ждет мою,
Я же здесь, и, Серафима
Павловна, я Вас пою.
Мне пред ангелом не стыдно,
Долго нам еще терпеть,
Целовать нам долго, видно,
Нас бичующую плеть.
Ведь и ты, о сильный ангел,
Сам виновен, потому
Что бежал разбитый Врангель
И большевики в Крыму.

Гумилёвское стихотворение находилось под спудом до 1986 г., и трудно сказать, знал ли его Мандельштам. Но любопытно, что и строки Мандельштама, и строка Гумилёва имеют один и тот же вид: «У ворот Иерусалима (Ерусалима)», тогда как у Хомякова: «Из ворот Ерусалима», т. е. у него речь идет о движении, направление которого определено с предельной точностью, тогда как у поэтов XX в. движения или вообще нет, как в пародийной строфе Мандельштама, или оно лишь предполагается (У Гумилёва), или никак пространственно не определено23.

Все эти соображения можно принимать или отвергать, однако не подлежит сомнению, что в годы наибольшей политической оппозиционности Мандельштама большевистскому режиму, завершившейся написанием самоубийственного стихотворения, стихи его включают отсылку к столь же политически острому (хотя и не столь непосредственно угрожавшему жизни поэта) стихотворению Гумилёва. Очевидно, этот семантический слой полезно иметь в виду.

Обращает на себя внимание то, что с наибольшей частотой отсылки к Гумилёвским текстам случаются у Мандельштама в 1931–1932 гг., т. е. в годы, непосредственно связанные с десятилетием со дня гибели Гумилёва. Это заставляет нас с еще большим вниманием искать следы пристального чтения его поэзии.

Но начинать такое чтение, видимо, следует со стихов еще более раннего времени, — с цикла «Армения», написанного в 1930 г. Кажется довольно странным, почему здесь, в лирическом описании христианско-довременной страны так часты упоминания реалий мусульманских. После «Фаэтонщика» («На высоком перевале…») кажется несомненным, что Мандельштам вполне отдавал себе отчет, какой смысл имело для армян всего через пятнадцать лет после 1915 г. соотнесение этих двух религий. И тем не менее он считает возможным определить своего лирического героя так:

Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран замусолил,

Время свое заморозил и крови горячей не пролил.

Есть в цикле и шах, и «курдины», и «персидские деньги». И даже начинается он именем великого мусульманского поэта: «Ты розу Гафиза колышешь…» Мы полагаем, что мусульманские реалии в армянском цикле являются вполне объяснимыми. В первую очередь они представляются нам связанными с персидскими темами Гумилёва, о которых уже немало написано24. Однако, видимо, есть и менее заметный источник этих образов, представляющийся малосерьезным и редко входящий в поле внимания исследователей. Это пьеса Гумилёва «Дитя Аллаха», где в ремарке читаем: «Сад Гафиза. Утро. Купы роз и жасминов. Большие птицы». Роза появляется также и в пятом стихотворении «Армении» в таком контексте:

Но смотри, чтобы он не осыпался сразу —

Розовый мусор — муслин — лепесток соломоновый…

Комментатор сборника «Новой библиотеки поэта» объясняет «лепесток соломоновый» параллелью с «Песнью песней». Однако стоит, вероятно, напомнить, что в «Дитя Аллаха» Гафиз обладает соломоновым кольцом, которое становится одной из пружин действия. Мало того, в одиннадцатом стихотворении Мандельштама есть фраза: «Скорей глаза сощурь, / Как близорукий шах над перстнем бирюзовым», — а у Гумилёва Калиф, держа руки Пери, обнаруживает у нее на пальце кольцо (то самое соломоново кольцо), становящееся причиной его гибели.

И другие опорные символы армянского цикла более или менее регулярно упоминаются (а иногда и не только упоминаются, а становятся постоянными) — птицы (и особенно орлы), лев, дикие горы (так разветвленно представленные в «Армении»), виноград («виноградины с голубиное яйцо» у Мандельштама), даже шербет, даже русалки (у Гумилёва здесь приобретающие облик «людей с рыбьими хвостами»), даже гробы молодых людей («Твои молодые гроба» у Мандельштама), даже мороз, достаточно странный в тех краях, о которых идет речь.

Но явственнее всего, конечно, тема Гафиза (и — опосредованно — вообще персидская), возникающая, повторимся, уже в самом начале мандельштамовского цикла. Дело здесь не только в пьесе Гумилёва, но и в том, что для него самого было характерно такое именование. В письмах к Ларисе Рейснер Гумилёв подписывался именно так, да и Рейснер еще долго именовала Гумилёва Гафизом25. Небезынтересно и то, что в этом Мандельштамовском стихотворении «Гумилёвские» темы сочетаются с «кузминскими». Трудно не заметить, что последние строки:

Ты вся далеко за горой,
А здесь лишь картинка налипла
Из чайного блюдца с водой, —

отчетливо проецируются на известное стихотворение Кузмина:

Сквозь чайный пар я вижу гору Фузий,
На желтом небе золотой вулкан.
Как блюдечко природу странно узит!
Но новый трепет мелкой рябью дан26.

Напомним, что в молодости как Мандельштам, так и Гумилёв были близко знакомы и с Кузминым, и с Вяч. Ивановым, которые незадолго до того участвовали в «вечерах Гафиза»27. Но это лишь сопутствующие обстоятельства. Наиболее же существенно, на наш взгляд, что как в «Дитя Аллаха», так и в «Фузии в блюдечке», так и в «Армении» тема слова (и — шире — искусства: рисунка на фарфоре у Кузмина, «музыки и слова» у Мандельштама) является одной из главных, хотя внешне и отодвинутых на второй план.

Присутствие Гумилёва в «Армении» заставляет обратить пристальное внимание и на прозаический текст Мандельштама «Путешествие в Армению», чтобы проверить, нет ли и там отсылок к различным текстам Гумилёва.

В недавней статье прозвучало утверждение: «Смерть Гумилёва — опущенный эпиграф всего „Путешествия в Армению“»28. Однако авторами работы выявлен лишь один намек на судьбу Гумилёва в мандельштамовском тексте. На самом же деле подобных отсылок к стихам и судьбе Гумилёва в «Путешествии в Армению» гораздо больше, и прежде всего они связаны с тем мотивом смерти поэта, который был проницательно увиден многими, но связан в первую очередь со смертью Маяковского29. Последним по времени, насколько мы знаем, обратившимся к этой теме был Л. Ф. Кацис30, особо выделивший один из пассажей мандельштамовской прозы как связующее звено между нею и прозой Пастернака, связанной с гибелью Маяковского.

Процитируем этот пассаж (в несколько большем объеме, чем тот, что понадобился Л. Кацису):

«Персидская миниатюра косит испуганным грациозным миндалевидным оком.

Безгрешная и чувственная, она лучше всего убеждает в том, что жизнь — драгоценный неотъемлемый дар.

Люблю мусульманские эмали и камеи.

Продолжая мое сравнение, я скажу: горячее конское око красавицы косо и милостиво нисходит к читателю. Обгорелые кочерыжки рукописей похрустывают, как сухумский табак.

Сколько крови пролито из-за этих недотрог! Как наслаждались ими завоеватели!

У леопардов хитрые уши наказанных школьников.
Плакучая ива свернулась в шар, обтекает и плавает»31.

Для исследователя здесь важно противопоставление Мандельштам — Пастернак («миндалевидные глаза» как прямая отсылка к фамилии первого и «конское око» как метонимическая зашифровка облика Пастернака). Однако несомненно, что на самом деле весь этот отрывок основан на образах поэзии Гумилёва.

«Персидская миниатюра» — название одного из стихотворений сборника «Огненный столп», и тогда «миндалевидное око» без труда опознается как цитата из этого стихотворения:

И небо, точно бирюза,
И принц, поднявший еле-еле
Миндалевидные глаза
На взлет девических качелей.

После этого уже не нужно особых усилий, чтобы вспомнить, откуда попали в прозу Мандельштама «эмали и камеи»: в 1914 г. Гумилёв издал полный перевод книги Т. Готье «Эмали и камеи», предварительно объявив творчество этого поэта одним из краеугольных камней акмеизма32. И далее логика повествования у Мандельштама продолжает выстраиваться на основании Гумилёвских текстов: «красавица» отсылает к предыдущему стихотворению «Огненного столпа», называющемуся «Подражание персидскому», где это слово четырежды повторено в особо сильной позиции. «Горячее конское око» параллельно Гумилёвскому: «Для того, чтоб посмотреть хоть раз, / Бирюза твой взор или берилл»; «сколько крови пролито из-за этих недотрог» — намекает как на «С глазами полными крови стал, красавица», так и на «С копьем окровавленным шах» из «Персидской миниатюры». Нелогичное внешне упоминание леопарда в следующей фразе-абзаце вызывает в памяти стихотворение Гумилёва «Леопард»33.

Таким образом, фрагмент о персидских миниатюрах «Путешествия в Армению» предстает нам напоминанием о последней книге Гумилёва. А вводится он в повествование менее явными, но все же заметными отсылками к другим его произведениям. Завершая пассаж о Линнее, Мандельштам говорит: «Восхитительна Колумбова яркость Линнеева обезьянника. Это Адам раздает похвальные грамоты млекопитающим, призвав себе на помощь багдадского фокусника и китайского монаха». Случайно или нет, но эти две фразы пронизаны отсылками к Гумилёвским сюжетам: Колумб — герой поэмы «Открытие Америки», Адам — маленькой поэмы «Сон Адама», в Багдаде происходит действие значительной части уже упоминавшейся нами сказки «Дитя Аллаха», а в Китай отправляются герои стихотворения «Путешествия в Китай» (не говоря уж о том, что у Гумилёва есть целый сборник «китайских стихов» «Фарфоровый павильон»). И, может быть, не слишком натянутым будет видеть описанного Мандельштамом Линнея неким аналогом Гумилёва. На это, как кажется, намекает черновик «Путешествия в Армению», где говорится: «Звери резко разделялись на малоинтересных домашних и заморских. А позади заморских, привозных угадывались и вовсе баснословные, к которым не было ни доступа, ни проезда, ибо их затруднительно было сыскать на какой бы то ни было географической карте»34. Трудно настаивать на безоговорочной правоте, однако существенно, что ведь и в стихах Гумилёва представлены в равной степени звери домашние (например, не раз вспоминаемая «рыжая собака»), экзотические (жираф, крокодил, носорог, леопард) и вымышленные, баснословные (дракон, дева-птица и многие другие).

И «выход» из привлекшего наше особенное внимание фрагмента мандельштамовской прозы также может быть рассмотрен как отголосок Гумилёвских тем. Напомним, что следующий пассаж начинается: «Вчера читал Фирдусси, и мне показалось, будто на книге сидит шмель и сосет ее. В персидской поэзии дуют посольские подарочные ветры из Китая». О соседстве Китая и Персии у Гумилёва мы уже говорили, а теперь обратимся к первой процитированной фразе.

Обсуждение темы «пчел и ос» у Мандельштама и Гумилёва имеет солидную традицию35, однако «шмели» из нее выпали, а между тем связь между ними достаточно очевидна не только на энтомологическом, но и на литературном материале. В Гумилёвской пьесе-сказке Гафиз (открывающий стихотворный цикл «Армения») назван «пчела Шираза». А в «гафизическом» стихотворении Вяч. Иванова тот же самый поэт определен: «Шмель Шираза, князь экстаза, мистагог и друг — Гафиз»36. Так выстраивается цепочка образов, на цельности которой настаивать безоговорочно мы не можем, однако возможность такой интерпретации, как нам кажется, существует. Отметим также, что еще одна цепочка образов может быть выстроена при анализе последней строфы мандельштамовского стихотворения «Импрессионизм»:

Угадывается качель,
Недомалеваны вуали,
И в этом сумрачном развале
Уже хозяйничает шмель.

«Качель» здесь вполне может быть Гумилёвской37, но тогда и «шмель» тоже может обрести Гумилёвские обертоны.

Таким образом, мы получаем вполне достаточные основания для того, чтобы безоговорочно утверждать, что в «Путешествии в Армению» тема «смерти поэта» оказывается связана не только (а, может быть, и не столько) с Маяковским, но и с Гумилёвым, тем более, что создавалось оно в наибольшей близости к мрачному юбилею — десятилетию со дня гибели поэта. Лишним подтверждением этому может служить еще один фрагмент мандельштамовской прозы.

Анализируя «эпизод с Безыменским», Л. Флейшман справедливо вспомнил, что «картонные гири», которые поднимает, по определению Мандельштама, Безыменский, могли прийти в текст от очень известного в то время определения Троцкого, примененного тем к Маяковскому. Однако у этой формулы существует и другой подтекст, наверняка Мандельштаму доступный и связанный с Гумилёвым.

7 декабря 1919 г. К. И. Чуковский записал в дневнике: «Третьего дня — Блок и Гумилёв — в зале заседаний — сидя друг против друга — внезапно заспорили о символизме и акмеизме. Очень умно и глубоко. Я любовался обоими. Гумилёв: символисты в большинстве аферисты. Специалисты по прозрениям в нездешнее. Взяли гирю, написали 10 пудов, но выдолбили всю середину. И вот швыряют гирю и так и сяк. А она пустая»38.

Вряд ли Гумилёв единственный раз повторил свое mot. Практически нет сомнений, что оно дошло и до Мандельштама, — об этом, как кажется, неопровержимо свидетельствуют его выпады против «профессионального символизма» в работе «О природе слова», где образность изменена, однако смысл остается фактически тем же. И в свете этого уподобления возникают весьма любопытные историко-литературные параллели, на которые мог намеком указывать Мандельштам, — прежде всего, на соотносимость пролетарской поэзии в «изводе Безыменского» с символизмом, причем наследовались не сильные стороны, очевидные для всякого, а наиболее уязвимые39.

Завершая тему армянских стихов и прозы Мандельштама, отметим, что не только в прозе, но и в стихах он реагирует на два «персидских» стихотворения Гумилёва из последней книги. Мы уже говорили, что «близорукий шах над перстнем бирюзовым» очень напоминает Калифа из «Дитя Аллаха». Но ведь шах и бирюза являются очень близкими соседями у Гумилёва: «И небо, точно бирюза… С копьем окровавленным шах». Вероятность такого сближения подчеркивается и ответвившимся от «Армении» стихотворением «Колючая речь Араратской долины…», где вязь образов еще более сходна с Гумилёвской:

А близорукое шахское небо —

Слепорожденная бирюза…

Вдобавок отметим, что одно из стихотворений той же книги Гумилёва называется «Перстень» и в нем действует «народец тритонов и мокрых ундин» (ср. «водяную деву» Мандельштама, вообще напоминающую о Гумилёвских русалках).

И, чтобы вернуться к «Батюшкову», скажем, что Дафна первой строфы, о которой велось столько споров, может быть не только прямой отсылкой к Батюшкову40, но и воспроизведением звукового облика имени из последней строки Гумилёвской «Современности»: «Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя».

Но самое, вероятно, существенное, что Мандельштам говорит о герое своего стихотворения: «Ни на секунду не веря в разлуку…» Как похоже это на знаменитую приписку Мандельштама: «Беседа с Колей не прервалась и никогда не прервется»41. Нам представляется, что не только в 1928 г., в день гибели Гумилёва, Мандельштам мог бы повторить эти слова, но и в начале 1930-х, справляя поэтическую тризну по убитому десять лет назад другу, которого ценил не только как друга, но и как поэта.

Примечания:

1) Иваск Юрий. Похвала российской поэзии // Новый журнал. 1987. Кн. 150. С. 114–115.
2) См.: Ronen Omry. An Approach to Mandel’stam. Jerusalem, 1983. Р. 168.
3) См.: Левинтон Г. А. Мандельштам и Гумилев: Предварительные заметки // Столетие Мандельштама: Материалы симпозиума <Tenafly, N. J.>, 1994. С. 31.
4) Среди них (исключая названные по конкретным поводам) назовем: Сегал Димитрий. Осип Мандельштам: История и поэтика. Jerusalem; Berkeley, <1998> (по указателю); Лекманов О. А. Книга об акмеизме. М., 1998. С. 105–121; Рейнолдс Эндрю. Смерть автора или смерть поэта? Интертекстуальность в стихотворении «Куда мне деться в этом январе?..» // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные Мандельштамовские чтения. Воронеж, 1995. С. 210–212; Володарская Л. И. Теория поэтического перевода Н. Гумилева и поэтические переводы О. Мандельштама // Там же. С. 200–286; Шиндин С. Г. Мандельштам и Гумилев: О некоторых аспектах темы // Н. Гумилев и русский Парнас: Материалы научной конференции 17–19 сентября 1991 г. СПб., 1992. С. 75–83; Левинтон Г. А. Гермес, Терпандр и Алеша Попович: Эпизод из отношений Гумилева и Мандельштама? // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 563–570. К сожалению, обещанная в публикациях Г. А. Левинтона его большая работа о поэтическом диалоге двух поэтов пока в свет не появилась.

5) Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений. СПб., 1995. С. 218. Далее цитируем по этому изданию.

6) «Характеристика Батюшкова в первой строфе навеяна его очерком „Прогулка по Москве“ (1811)» // Мандельштам О. Стихотворения. Л., 1979. С. 293.

7) Мандельштам О. Полн. собр. стихотворений. С. 588.

8) Ср. у Даля: «…чел<о>в<ек> праздный, шатун, лентяй, гулящий; охочий до гостьбы, пирушки, попоек; пьяница, мотишка».

9) Батюшков К. Н. Соч. Т. 1. М., 1989. С. 75. Далее ссылки даются по этому изданию с указанием страницы.

10) Может быть, не лишне будет напомнить, что «Прогулка по Москве» не вошла ни в «Опыты в стихах и прозе», ни в смирдинское издание 1850 г., имевшееся у Мандельштама (см.: Фрейдин Ю. Л. «Остаток книги»: библиотека О. Э. Мандельштама // Слово и судьба. Осип Мандельштам: Исследования и материалы. М., 1991. С. 237), и была опубликована лишь в 1869 г. Никакими свидетельствами о том, что Мандельштам мог пользоваться текстом «Русского архива» или изданием Майкова-Саитова, мы не обладаем.

11) См. последнюю по времени работу, где названа и предшествующая библиография: Лекманов О. А. Опыты о Мандельштаме; Виницкий И. Ю. Утехи меланхолии. М., 1997. С. 54–58.

12) Там же. С. 82–83.

13) Мандельштам Н. Я. Комментарии к стихам 1930–1937 гг. // Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама. Воронеж, 1990. С. 223–224. Примерно в те же годы сходно анализировал интересующую нас строку О. Ронен (Лексический повтор, подтекст и смысл в поэтике Осипа Мандельштама // Slavic Poetics: Essays in Honor of Krirl Taranovsky. The Haige; Paris, 1973. Р. 381. Ср. также явно пародийный этюд: Кацис Леонид. «Дайте Тютчеву стрекозу…»: Из комментария к возможному подтексту // «Сохрани мою речь…»: Мандельштамовский сборник. М., 1991. С. 75–84.

14) Мандельштам Н. Я. Комментарии к стихам 1930–1937 гг. С. 224. Отметим, что «тополя» связаны с Батюшковым напрямую:

Но вы еще, друзья со мною
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах
(«Веселый час»).

15) Можно, конечно, считать, что речь идет о Замоскворечьи, как, видимо, полагают комментаторы, однако у нас возможность столь вольного обращения с московской топонимикой вызывает сильные сомнения.

16) Напомним, что там он познакомился с Пушкиным.

17) См. об этом наш комментарий в кн.: Гумилев Н. Соч. Т. 1. М., 1991. С. 528.

18) Письмо С. Б. Рудакова к жене от 26 мая 1935 г. // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1992 год. СПб., 1997. С. 55.

19) Мандельштам Н. Я. Комментарии к стихам 1930–1937 гг. С. 236.

20) Напомним, что «Батюшков» — июнь того же 1932 г.

21) См.: Черашняя Д. И. Этюды о Мандельштаме. Ижевск, 1992. С. 120. Впервые «реминисценции из Гумилева» в мандельштамовских «Восьмистишиях» (не называя точного места) упомянула Н. Я. Мандельштам (Мандельштам Н. Я. Вторая книга, М., 1990. С. 47), а несколько позже — и, видимо, независимо от Д. И. Черашней — о том же самом написала И. Винокурова (Гумилев и Мандельштам: Комментарии к диалогу // Вопросы литературы. 1994. Вып. 5. С. 293).

22) См.: Богомолов Н. А. Русская литература начала XX века и оккультизм. М., 1999.

23) Ср. наблюдения о связи упомянутых стихотворений Мандельштама и Хомякова: Тоддес Е. А. Смысл «мирного отрывка» // Поэтика. История литературы. Лингвистика: Сборник к 70-летию Вячеслава Всеволодовича Иванова. М., 1999. С. 231–232.

24) В первую очередь см.: Тименчик Р. Николай Гумилев и Восток // Памир. 1987. №3.

25) Помимо их переписки (наиболее текстологически надежная публикация: В мире книг. 1987. № 4) см. неоконченный автобиографический роман Л. Рейснер (Литературное наследство. Т. 82. М., 1983) и письмо ее к матери от 1922 г.: Богомолов Н. А. К изучению литературной жизни 1920-х годов // Седьмые Тыняновские чтения: Материалы для обсуждения. М.; Рига, 1995–1996. С. 288–296 (Тыняновский сборник. Вып. 9).

26) Ср. также словесные параллели: лазурь присутствует у обоих поэтов, окарине и дудке у Мандельштама соответствует рог у Кузмина, Арарат вполне соотносится с Фудзиямой (общее — вулканы).

27) См.: Богомолов Н. А. Михаил Кузмин: статьи и материалы. М., 1995. С. 67–98.

28) Амелин Г. Г., Мордерер В. Я. А вместо сердца пламенное мот: Об одном метаязыковом элементе русской поэзии Серебряного века // Поэтика. История литературы. Лингвистика. С. 213.

29) Первооткрывателем здесь был Л. Флейшман: Эпизод с Безыменским в «Путешествии в Армению» // Slavica Hierosolymitana. Vol. 3. Jerusalem, 1978.

30) Кацис Л. Маяковско-пастернаковские эпизоды в Путешествии в Армению и Разговоре о Данте Осипа Мандельштама: К проблеме «вторая проза» «первых поэтов» // Russian Literature. Vol. 41. 1997.

31) Мандельштам Осип. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 124.

32) И в «Предисловьи» к этому сборнику есть и Низами, и розы Гафиза. Впрочем, текстовая соотнесенность «Эмалей и камей» Готье-Гумилева с творчеством Мандельштама остается проблематичной.

33) Может быть, не лишне будет отметить, что «Ива» (см. следующую фразу Мандельштама) — название книги С. Городецкого 1913 г., т. е. времени рождения акмеизма.

34) Мандельштам Осип. Соч.: В 2 т. Т. 2. С. 362.

35) См.: Левинтон Г. А. Мандельштам и Гумилев. С. 30–34; Taranovsky K. Essays on Mandel’stam. Cambridge, 1976. Р. 166–167; Nilsson N. А. Osip Mandel’stam: Five Poems. Stockholm, 1974. Р. 80–84.

36) Иванов Вячеслав. Собр. соч. Т. 2. Брюссель, 1974. С. 343. Впервые опубликовано в книге «Cor ardens».

37) Эта аналогия подсказана нам в личной беседе Г. А. Левинтоном.

38) Чуковский К. Дневник 1901–1929. М., 1991. С. 133.

39) Кстати, отметим, что сравнение Безыменского с продавцом воздушных шаров вполне может восходить к тогда же появившейся сказке Юрия Олеши «Три толстяка», где такого продавца ждет смешное приключение — полет с последующим падением в гигантский торг.

40) Нам представляется, что вряд ли стоит полагать, как то делают комментаторы, будто Дафна здесь — неточность Мандельштама, и следовало бы назвать Зафну из «Источника». Об этом свидетельствует прежде всего то, что в батюшковском «Ответе Тургеневу» Дафна соседствует с розами, как и в мандельштамовском стихотворении, а «поет» не обязательно должно означать «воспевает»: в батюшковском стихотворении есть певец (дважды), бог пенья, певица, и глагол «поем», т. е. насыщенность текста смысловым элементом «петь» оказывается чрезвычайно высока, и появление его же в стихотворении мандельштамовском следует рассматривать как прямое указание именно на «Ответ Тургеневу», а не на «Источник».

41) Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М., 1997. С. 101.


Материалы по теме:

О Гумилёве…