Стихи Гумилёва, посвященные мировой войне 1914–1918 годов (военный цикл)
Для многих читателей Гумилёв остался в памяти таким, каким он изображен на знаменитой семейной фотографии 1915 г.: военная форма, Георгиевский крест (тогда еще — один), левая рука на эфесе сабли.
Сами собой приходят на ум строки:
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.1
В поэме «Память», которую по праву называют поэтическим завещанием Гумилёва, поэт ставит «священный долгожданный бой» среди наиболее значительных событий своей жизни.
Уже в первый месяц войны Гумилёв вступил добровольцем («охотником») в действующую армию и был направлен вместе с другими «охотниками» на обучение кавалерийской службе в Новгород.
«Я навещала его под Новгородом, — вспоминала впоследствии А. А. Ахматова, — и он говорил мне, что учится верховой езде заново. Я удивлялась — он отлично ездил на лошади, красиво и подолгу, по много верст. Оказалось — это не та езда, какая требуется в походе. Надо, чтобы рука непременно лежала так, а нога этак, иначе устанешь ты, или устанет лошадь. И без битья не обходится учение. Он рассказал, что великого князя ефрейторы секут по ногам».2 Для самого Гумилёва, однако, учение не было в тягость. «Учение бывает два раза в день часа по полтора, по два, остальное время совершенно свободно. Но невозможно чем-нибудь заняться, т. е. писать, потому что от гостей (вольноопределяющихся и охотников) нет отбою. Самовар не сходит со стола, наши шахматы заняты двадцать четыре часа в сутки…».3
После обучения Гумилёв был зачислен в Лейб-гвардии Уланский Ее Величества полк 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии. Информация о боевых действиях дивизии, в которой с 24 августа 1914 г. по 28 марта 1916 г. служил Гумилёв, дана Г. П. Струве в комментариях к 4-му тому Собрания сочинений Гумилёва: «Лейб-гвардии Уланский Ее Величества полк все время был в составе 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии. Он входил в конницу Хана Нахичеванского при первом русском наступлении в Восточную Пруссию в августе 1914 года <…>. Затем 2-я кавалерийская дивизия входила в состав гвардейского конного корпуса, под командованием Я. Ф. фон Гилленшмидта и в декабре 1914 года вела бои в районе Петрокова, к юго-западу от Варшавы. В начале 1915 г. дивизия была переброшена с реки Пилицы и направлена на Радом. В феврале переброшена на Неман и в том же месяце <…> кавалерия получила возможность действовать в тылу неприятеля. Продвинувшись до Сувалок, дивизия в течение шести суток бродила по тылам, захватывая обозы и пленных и подрывая железные дороги. Ген. Гилленшмидту удалось вывести дивизию из окружения и прорваться в районе Сопоцкин — Гродно. В марте дивизия оставалась в окрестностях Пинска. В апреле ей была поставлена задача защищать дефиле между оз. Амальва и болотистым лесом Иглишканы. В мае штаб дивизии находился в Иванниках и работал с 3-м Сибирским корпусом. В мае дивизия была оттянута с фронта для переброски на юг, к Владимиру-Волынскому. Затем произошло отступление через Брест-Литовск по Московскому шоссе. В это время дивизия перешла в 3-ю армию ген. Леша. 30 августа, под начальством ген. Эрдели, дивизия перешла Огинский — совершенно высохший — канал в Пинских болотах. Дивизия вошла в состав 31-го армейского корпуса ген. Мищенко <…>. 8 сентября ген. Мищенко перешел в наступление, чтобы отбросить неприятеля за Огинский канал. Наступление это удалось. До конца 1915 г. дивизия оставалась на южном фронте в районе южнее Лунинца».4
О боевых делах 2-й Гвардейской кавалерийской дивизии Гумилёв рассказал в «Записках кавалериста». Очерки, известные под этим названием, выходили в газете «Биржевые ведомости» с 3 февраля 1915 г. по 11 января 1916 г.
Нужно также добавить, что 13 января 1915 г. Гумилёв награжден первым Георгиевским крестом и тогда же (15.01.15) произведен в унтер-офицеры. Второй Георгиевский крест Гумилёв получил 25 декабря того же 1915 г.
В январе 1915 г. он на короткое время приезжал в Петроград, 28 января в Петроградском университете читал новые стихи, посвященные войне. Сохранилось письмо Ю. А. Никольского, присутствовавшего на этом вечере: «Был Гумилёв, и война с ним что-то хорошее сделала. Он читал свои стихи не в нос, а просто, и в них самих были отражающие истину моменты — недаром Георгий на его куртке. Это было серьезно — весь он, и благоговейно».5
Весной Гумилёв также был в Петрограде — простудился и заболел воспалением почек. Впрочем, скоро, не долечившись, вновь уехал на фронт.
Бои, в которых участвовали уланы 2-й кавалерийской дивизии, были очень тяжелыми и кровопролитными. Особенно тяжелыми были бои во время летней кампании. «За 6-е и 7-е наша дивизия потеряла до 300 человек при 8 офицерах, и нас перевели верст за пятнадцать в сторону, — писал Гумилёв жене 16 июля 1915 г. — Здесь тоже непрерывный бой, но много пехоты, и мы то в резерве у нее, то занимаем полевые караулы и т. п.
Здесь каждый день берут по нескольку сот пленных германцев, а уж убивают без счету <…>. Погода у нас неприятная: дни жаркие, ночи холодные, по временам проливные дожди. Да и работы много — вот уже 16 дней ни одной ночи не спали полностью, все урывками».6
Рождество Гумилёв встретил в Петрограде. Незадолго до этого — 15 декабря — вышла книга Гумилёва «Колчан», в которой были опубликованы первые стихотворения из «военного цикла».
В марте 1916 г. Гумилёв переведен в 5-й Гусарский Александрийский Ее Величества полк. Полк занимал позиции на реке Двине, в районе фольварка Арандоль (под Даугавпилсом). Тогда же Гумилёв был произведен в прапорщики.
В мае 1916 г. Гумилёв по состоянию здоровья выбывает из полка и направляется на лечение (подозрение на туберкулез) в Царское Село. В июле в санатории в Массандре (Крым), где он долечивался, пишет драматическую поэму «Гондла».
Летом возвращается в полк (к тому времени передислоцировавшийся в Шносс-Лембург). Полк не участвует в боевых действиях, но проводятся интенсивные учения. «Представь себе человек сорок офицеров, несущихся карьером без дороги, под гору, на гору, через лес, через пашню и вдобавок берущих препятствия: каналы, валы, барьеры и т. д. Особенно было эффектно одно — посредине очень крутого спуска забор и за ним канава. Последний раз на нем трое перевернулись с лошадьми. Я уже два раза участвовал в этой скачке и ни разу не упал, так что даже вызвал некоторое удивление» (письмо к матери от 02.08.1916).7
Осенью Гумилёв вновь прибывает в Петроград. На этот раз — для сдачи экзамена на чин корнета. Экзаменов он не выдержал и с октября снова находится в действующей армии — вплоть до конца января 1917 г. (с небольшим перерывом). Боевые действия возобновляются. «Я очутился в окопах, стрелял в немцев из пулемета, они стреляли в меня, и так прошли две недели», — пишет он Ларисе Рейснер 15 января 1917 г.8 В это время Гумилёвым овладевает идея написать новую пьесу — о покорении Мексики Кортесом. Он просит Рейснер прислать ему историческую литературу. Пьеса, однако, написана не была.
Фронтовая жизнь Гумилёва окончилась неожиданно и довольно своеобразно. «Я уже совсем собрался вести разведку по ту сторону Двины, как вдруг был отправлен закупать сено для дивизии», — с иронией прокомментировал это событие сам поэт (письмо к Л. Рейснер от 22.01.1917).9
На фронт он уже больше не вернулся. В деревне Окуловка (Новгородской губ.), где шла закупка сена, Гумилёв пробыл весь февраль и начало марта, периодически выезжая в Петроград.
Это было время буржуазной революции. Революционные события расшатали и без того слабую дисциплину и организацию в армии. «Моя командировка затягивается и усложняется, — сообщает в Петроград Гумилёв. — Начальник мой очень мил, но так растерян перед встречающимися трудностями, что мне порой жалко его до слез. Я пою его бромом <…> и всю работу веду сам. А работа ужасно сложная и запутанная» (письмо к Л. Рейснер от 9.02.1917).10 «Мой полковник застрелился, и пришли рабочие <…> — пишет он два дня спустя. — Я не знаю, пришлют ли мне другого полковника или отправят в полк».11
Дело кончилось тем, что Гумилёв заболел бронхитом и уехал в Петроград. Здесь, используя знакомства, выхлопотал для себя назначение на Салоникский фронт. К месту назначения выехал в Париж, куда прибыл — через Стокгольм и Лондон — 1 июля 1917 г. В Париже планы Гумилёва изменились. «Я остаюсь в Париже, — писал он жене, — в распоряжении здешнего наместника от Временного правительства <…>, на более интересной и живой работе. Меня, наверное, будут употреблять для разбора разных солдатских дел и недоразумений».12
В Париже Гумилёв пробыл до конца 1917 г. Работа не казалась ему, вопреки ожиданиям, «интересной и живой», и поэта охватила старая страсть к путешествиям в экзотические страны. Он собирает коллекцию персидских миниатюр, интересуется китайской поэзией и в конце концов решает ехать на восток, в Персию, судя по сохранившимся свидетельствам, не столько желая участвовать в боевых действиях, сколько желая повидать новые страны:
Наш комиссариат закрылся,
Я таю, сохну день от дня.
Взгляните, как я истомился!
Пустите в Персию меня!13
Поездка в Персию не состоялась. В январе 1918 г. Гумилёв едет в Англию, пытаясь получить назначение на Месопотамский фронт, но, видя, что хлопоты его бессмысленны, в марте 1918 г. через Норвегию возвращается в Петроград.
Нужно добавить, что парижский период был очень плодотворным. Был создан цикл любовных стихов, посвященных Е. К. Дюбуше, трагедия «Отравленная туника», книга «китайских стихов» «Фарфоровый павильон», продолжалась работа над повестью «Веселые братья». Но военная тема в творчестве Гумилёва этого периода отходит на второй план, и лишь стихотворение «Франции», написанное перед возвращением на родину, напоминает, что Гумилёв не забыл о своем «военном цикле».
Такова биографическая канва жизни Гумилёва в период войны 1914–1918 гг. В развитии событий нам отчетливо видится внутренняя логика: от активного участия в боевых действиях — к постепенному добровольному отходу от войны. «Разочарование в войне Гумилёв тоже перенес, и очень горькое, — вспоминала Анна Ахматова, — <…> но потом (1921 г.) он, вспоминая, любил себя солдатом».14
Но существует и другая — творческая — биография поэта. В 1914–1918 гг. помимо упомянутых произведений им был записан цикл стихотворений, посвященных войне и своей военной судьбе. Это стихотворения: «Новорожденному», «Война», «Наступление», «Смерть», «Священные плывут и тают ночи…», «Солнце духа» (1914), «Ода д’Аннунцио», «Пятистопные ямбы» (вторая редакция), «Сестре милосердия», «Ответ сестры милосердия», «Год второй» (1915), «Рабочий», «Детство» (1916), «На Северном море» (1917), «Франции» (1918). Помимо этого, к военному циклу примыкают и некоторые дошедшие до нас стихотворные отрывки, шутливые экспромты (такие, как, например, цитируемый выше стихотворный «рапорт»).
Стихотворения о войне составляют, несомненно, цикл, т. е. замкнутое единство, возникшее на основе внешней и внутренней общности всех составляющих.15
Внешняя общность этих стихотворений — тематическая. В основе же внутренней общности — единая для всех стихотворений проблема взаимодействия личности и истории.
Стихи военного цикла — это лирический дневник, духовный, идеологический поиск, создание поэтом своей концепции человека и истории, своей концепции личности.
Стихи военного цикла — это и поиск новых форм для выражения складывающегося нового мироощущения.
Стихи военного цикла — это и документ эпохи, поскольку мы всегда смотрим на свое историческое прошлое сквозь призму художественного, эпистолярного, научного наследия.
В конечном же счете военный цикл Гумилёва — это целое созвездие прекрасных произведений искусства, дошедших до нас в своем первозданном, ничуть не потускневшем за семидесятилетнее полуподпольное существование блеске.
Говоря о военном цикле Гумилёва, нужно прежде всего внести ясность в определение жанра этих стихотворений. Дело в том, что в 30-е годы сложилась сомнительная «традиция» относить стихотворения поэта, посвященные войне 1914–1918 гг., к «агиткам». Подобный взгляд на военный цикл Гумилёва мы можем проследить в работах В. Саянова, А. Волкова, О. Цехновицера.16 Причем В. Саянов, например, очень высоко оценивал творчество Гумилёва в целом, но делал исключение именно для военного цикла, который казался ему написанным под воздействием официальной пропаганды, чуть ли не «на заказ».
К сожалению, настороженное отношение к военным стихам Гумилёва сохранилось даже в лучших работах о поэте, вышедших в последнее время.
Между тем жанр «агитки», агитационного стихотворения обладает определенными признаками, своей собственной формой и содержанием и существовал (и существует поныне) среди прочих жанров независимо от субъективных оценок. Любое сложное политическое событие, допускающее возможность различных толкований, вызывает и необходимость пропаганды и популяризации «официальной» точки зрения. Для этого наравне с публицистами, философами, историками привлекаются и литераторы. Среди прочих форм идеологической литературы встречаются и стилизации под народные песни, частушки, пословицы, анекдоты. Возможна и беллетристическая форма агитационной литературы — стихи, рассказы, иногда — повести или романы.
От собственно литературы литературу агитационную отличает прежде всего ее заданность, иллюстративность, четкая связь с конкретными событиями, максимальная конкретность, отсутствие подтекста. Как и в любом другом жанре, среди «агиток» встречаются образцы разного уровня мастерства.
Естественно, что во время первой мировой войны правительство не жалело сил и средств на идеологическую работу среди населения. То, что в этой идеологической работе, по разным причинам, участвовали многие крупные поэты и писатели, такие, как Ф. Сологуб, А. Куприн, С. Городецкий, И. Северянин, В. Маяковский и другие, вряд ли может послужить сейчас обвинением в их адрес — все они прошли сложный путь и в конце концов пришли к безоговорочному осуждению войны. Если бы у Гумилёва наряду с «обыкновенными» стихотворениями были бы и «агитки» — это также было бы в духе времени и в таком случае их оценивать следовало бы по критериям жанра. Но дело в том, что ни одно из военных стихотворений Гумилёва не подходит под определение «агитационного».
Что представляли из себя агитационные стихотворения времен первой мировой войны?
Основные направления агитационной работы были заданы уже в царском Манифесте об объявлении войны. Во-первых, Россия объявлялась «заступницей», бескорыстно защищающей суверенитет братских «малых» славянских народов: «Следуя историческим своим заветам, Россия, единая по вере и крови со славянскими народами, никогда не взирала на их судьбу безучастно.»17 Во-вторых, вина за развязывание войны целиком возлагалась на Германию и Австро-Венгрию, причем причиной агрессии объявлялась «исконная „жестокость“ и вероломство немцев»: «…Австро-Венгрия, первая зачинщица мировой смуты, обнажившая посреди глубокого мира меч против слабейшей Сербии, сбросила с себя личину и объявила войну не раз спасавшей ее России».18 В-третьих, следовал призыв «объединиться» под знаменем обороны Отечества: «В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится еще сильнее единение Царя с Его народом, и да отразит Россия, поднявшаяся, как один человек, дерзкий натиск врага».19
Политические причины войны игнорировались, на их место стали этнические причины.
Необходимо сказать, что, естественно, не все авторы стихотворений-агиток были убежденными шовинистами или казенными агитаторами. Для истинных художников, участвовавших в создании агитационной литературы, работа эта представлялась патриотическим долгом, помощью воюющему народу.
Уровень стихотворений был самым разным. Образцами действительно шовинистической, наемной пропаганды мы можем назвать грубые поделки Янова-Витязя:
Немецкие свиньи попали впросак,
Наткнулися больно на русский кулак,
От боли и злости завыли,
В навоз свои морды зарыли…20
Наряду с подобными «произведениями искусства» (иногда даже в одних сборниках) мы встречаем стихи такие, например, как стихотворение Ф. Сологуба:
На начинающего Бог!
Его кулак в броне железной,
Но разобьется он над бездной
Об наш незыблемый чертог!21
А среди авторов плакатов мы можем встретить имя В. Маяковского:
С криком «Дейчланд юбер аллес!»
Немцы с поля убирались.22
Естественно, что по форме их стихотворения были неизмеримо совершеннее ходульных, отравленных зоологическим шовинизмом виршей Янова-Витязя. Но если мы внимательно сопоставим содержание тех и других стихов, то мы увидим, что разницы почти нет. Неудивительно, что век данных стихотворений Сологуба и Маяковского оказался почти так же короток, как и век других, далеко не таких формально совершенных агиток.
Если теперь мы обратимся к стихотворениям Гумилёва «военного» цикла, то не увидим в них почти никаких следов «заданной» идеологической программы. Это отнюдь не означает, что «военная лирика» поэта полностью «аполитична», что поэт «не понимал, какие это войны, во имя кого и кем они ведутся».23 Социальный аспект войны, действительно трудноразличимый в ранних военных стихах, в более поздних, таких как «Пятистопные ямбы», «Рабочий», «Год второй», «Франции», не просто проявится, но, как мы увидим впоследствии, выйдет на первый план. Однако взгляд на войну в стихотворениях Гумилёва с самого начала особый, глубоко лирический и потому независимый от идеологических шаблонов. (Недаром военная цензура изуродовала «Записки кавалериста» и некоторые из стихов «военного цикла».)
Гумилёв — и как поэт, и как личность — мало подходил для создания «агиток». Шовинизм был изначально чужд ему. «Ты знаешь, я не шовинист», — писал он с фронта жене,24 а в письме к М. Л. Лозинскому признавался, что «ничто так не возмущает, как презрительное отношение к ним (немцам. — Ю. З.) наших газет. Они — храбрые воины и честные враги, и к ним невольно испытываешь большую симпатию».25 На вопрос своего школьного учителя, немца по происхождению, Ф. Ф. Фидлера, приходилось ли ему видеть жестокости немцев, о которых сообщалось в агитационных брошюрах, Гумилёв ответил: «Я ничего такого не видел и даже не слышал! Газетные враки!», и подтвердил, что с «немецкой жестокостью» сталкивался <…> лишь на уроках немецкого языка, которые вел в гимназии Гуревича Ф. Ф. Фидлер.26 Отношение к немцам как к «честным врагам» — в ранних военных стихах:
И тому, о Господи, и силы,
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: «Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй!»
(С. 214)
О противоречии подобного взгляда на «своих» и «врагов» официальному не стоит говорить.
Не стоит преувеличивать и «политическую наивность» Гумилёва, которой порой объясняют его желание вступить в ряды «охотников». «Я буду говорить откровенно: в жизни у меня пока три заслуги — мои стихи, мои путешествия и эта война. Из них последнюю, которую я ценю меньше всего, с досадной настойчивостью муссирует все, что есть лучшего в Петербурге. <…> Когда полтора года тому назад я вернулся из страны Галла, никто не имел терпения выслушать мои впечатления и приключения до конца. А ведь, правда, все то, что я выдумал один и для себя одного, <…> — все это гораздо значительнее тех работ по ассенизации Европы, которыми сейчас заняты миллионы рядовых обывателей, и я в том числе»27 (курсив мой. — Ю. З.). Подобная трезвая и резкая оценка политических целей войны содержится в письме к М. Л. Лозинскому, датированном январем 1915 г. Таким образом, вряд ли правомерно говорить о наивно-восторженном энтузиазме Гумилёва в начале войны. Скорее, призыв защитить Отечество был воспринят им как безусловный долг гражданина России, территории, населению и культуре которой угрожает интервенция. Характерно, что и Россия в его стихах — не воюющая империя (определение политическое, характерное для агитационной литературы), а навеки данное Отечество, ответственность за судьбу которого придает патриотический пафос стихам Гумилёва:
Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.
(С. 235)
Сохранились свидетельства о популярности военных стихов Гумилёва среди солдат Великой Отечественной войны.28
На сегодняшний день мы располагаем достаточным основанием,чтобы снять в дальнейшем вопрос о «шовинизме» или «агитационности» «военной лирики» Гумилёва как неверный по существу.
Единственно правильный подход к военному циклу Гумилёва впервые был сформулирован в статье В. Ермилова «О поэзии войны». Для В. Ермилова эстетическая ценность стихотворений Гумилёва, их своеобразие обусловлены глубоким историзмом, так как Гумилёв «был одним из тех поэтов, которые чувствуют свою эпоху».29 Только отвергнув привычные мерки, поняв независимую, индивидуальную Гумилёвскую концепцию истории, мы сможем правильно оценить его стихи. Нужно сказать, что сам Ермилов не смог уйти от предвзятого отношения к личности и судьбе поэта, и это сказалось на некоторых несправедливых и резких, в духе «вульгарного социологизма», оценках. (Однако это не помешало ему указать на необходимость освоения и развития Гумилёвских традиций.)
Уже говорилось, что взаимодействие личности и истории является основной проблемой, которая, по-разному решаясь в разных стихотворениях, посвященных войне, объединяет их в цикл.
В сложной образной системе этого цикла выделяются два «метаобраза», которые относятся равно как к каждому стихотворению, так и ко всему циклу, — «война» и «воин». Наиболее устойчивые составляющие синтетического образа «войны» в военном цикле Гумилёва — это образы «грозы», «призыва» и «зари». Эта образная подсистема отражает три основных аспекта понимания «войны» Гумилёвым.
Война, во-первых, предстает перед нами как явление, родственное стихии, причем стихии бушующей, гибельной, разрушительной. Гроза (а также другие проявления природной стихии — буря, землетрясение и т. п.) — наиболее подходящий образ для такого определения войны, и уподобление поля боя грозе неоднократно встречается в стихотворениях «военного цикла»:
То лето было грозами полно…
(С. 221)
…Там зреют молнии в лесах,
Там чутко притаились громы.
(С. 251)
Я за то и люблю затеи
Грозовых военных забав…
(С. 254)
Стихия в понимании Гумилёва всегда тесно смыкалась со сферой иррационального, не-человеческого, но не обладала тем мистическим содержанием, как, например, у Блока. Для Гумилёва стихия — это та сфера эмпирической жизни, которая не подчиняется воле человека, в конечном счете всегда сильнее человека и всегда угрожает человеку, противостоит ему. Стихия — это тот самый «мир», который лежит вне «жизни людей»:
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей — мгновенна и убога…
(С. 217)
Стихия иррациональна, алогична — для человека. Но в ней самой существует непонятная людям, «нечеловеческая» логика:
Не человеческою речью
Гудят пустынные ветра,
И не усталость человечью
Нам возвещают вечера.
(С. 415)
Сфера идеального, мистического в Гумилёвской модели «макрокосмоса» лежит за пределами «нечеловеческой» стихии, поскольку она неведома и существует в не материальных, иных формах, нежели «мир» и «жизнь людей». Это не просто бытие по иным законам, но качественно иное бытие. Подобно тому как общий природный «стихийный» мир включает в себя «жизнь людей», так и эта «третья» сфера включает в себя «бытие», определяя некий «мировой ритм», подчиняя все «сверхзакону» космической гармонии. (Подобную иерархическую модель мироздания Гумилёв довольно четко обрисовал в своем «акмеистическом» манифесте, см.: Гумилёв Н. С. Письма о Русской поэзии. Пг., 1923. С. 37–42). В непрерывном движении всего сущего, в совершающихся стихийных катаклизмах, в «медленных, инертных преображениях естества», таким образом, скрыт высший призыв, высшее побуждение, «первоначальные слова». Чем активнее движение, тем слышнее этот, не имеющий никакой видимой или умопостигаемой формы и причины «зов».
Таким образом, во-вторых, сквозь гром и скрежет грозы-войны лирический герой военного цикла слышит и неведомый гармонический «призыв», увлекающий его в стихию навстречу гибели. В стихотворениях этот «призыв» является то «голосом войны», то «песней судьбы», то «пением ангелов», то «ослепительным светом»:
Вот голос, томительно звонок…
Зовет меня голос войны…
(С. 402)
И в реве человеческой толпы,
В гуденьи проезжающих орудий,
В немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы…
(С. 221)
Мы сбирались там, поклоны клали,
Ангелы нам пели с высоты…
(С. 412)
Вторжение в стихотворения военного цикла христианской символики тесно связано с ощущением этого высшего, «провиденциального» зова — так «мир иной» сквозит за красками и событиями «мира»:
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
(С. 213)
Наконец, в-третьих, сопричастность «высшей сфере» придает грозе-войне и значение «рубежа»: усиливавшийся «зов» предвещает и новое «преображение» мира, в «молниях» войны чудится грядущая «заря»:
И ты светись, заря зловещая,
Пугая и чаруя нас…
(С. 518)
Только небо в заревых багрянцах
Отразило пролитую кровь…
(С. 412)
Итак, война в стихотворениях военного цикла — это стихия, сродни стихиям природным, враждебная человеку и одновременно увлекающая, чарующая. Нужно сказать, что восприятие войны как стихии сохранилось на всем протяжении военного цикла, но при этом значительно усложнилось. Если в ранних стихотворениях цикла война в принципе тождественна «иррациональной» природной стихии — грозе, буре, — то в более поздних стихотворениях война — это человеческая стихия, сумма воль и усилий огромного количества людей. Сопоставим определение войны из первого и последнего стихотворений цикла — «Новорожденному» и «Франции»:
Когда от народов — титанов
Сразившихся — дрогнула твердь
И в грохоте барабанов,
И в трубном рычании — смерть…
(С. 402)
…Вышли кто за что: один — чтоб в море
Флаг трехцветный вольно пробегал,
А другой — за дом на косогоре,
Где еще ребенком он играл;
Тот — чтоб милой в память их разлуки
Принесли «Почетный легион»,
Этот — так себе, почти от скуки,
И средь них отважнейшим был он!
(С. 412)
В 1914 г. война для поэта — столкновение монолитных, равно охваченных стихийным, иррациональным порывом человеческих масс — «народов-титанов». В 1918 г. этот стихийный порыв оказывается слагаемым вполне конкретных и понятных желаний и интересов отдельных людей.
Тут мы вплотную подходим к проблеме личности на войне. Если вспомним три облика войны, которые мы выделили, касаясь образной системы военного цикла, то, устанавливая модель взаимодействия человека-воина с бушующей исторической стихией — войной, мы легко обнаружим в этом взаимодействии трагическую коллизию.30
Действительно, человек вовлекается в водоворот событий, повинуясь в конечном счете фатальной необходимости, причем зависимость тут двойная — и от мировой стихии, которая «переплавляет» в себе отдельные «воли» и желания, и от внемирового, «конечного» «веления», а точнее сказать, — от первопричины движения (война-призыв). Фатальная необходимость ведет человека к опасности или гибели (война-гроза), и в то же время в самой фатальной необходимости «ужасного» (в страданиях, смерти) скрыта необходимость некоего светлого исхода (война-заря), трагический абсолютный оптимизм, очищение от темных страстей, катарсис.
Трагический характер присущ всему творчеству Гумилёва военных лет, но конкретные предпосылки трагического разные в разных стихотворениях.
В стихотворении «Новорожденному» трагизм войны — это трагизм, схожий с изначальным, «бытийным» трагизмом конца и начала, рождения и смерти. Это — трагизм объективный, равно относящийся ко всему сущему, которое всегда должно исчезнуть, чтобы уступить место другому. Война, как и природные катаклизмы, лишь обнажает, делает явным этот извечный, общий закон; крик новорожденного младенца, сливающийся с грохотом орудий и ревом боевых труб, напоминает уходящим на смерть бойцам о вечном круговороте жизни. С этой диалектикой начала и конца, смерти и рождения связана и христианская (трагическая) проповедь жертвенности:
Он будет любимец Бога,
Он поймет свое торжество,
Он должен. Мы бились много
И страдали мы за него.
(С. 403)
В понимании «ужасного» (страдания и смерти) как искупительной жертвы во имя будущих поколений скрыта возможность катарсического «подъема», чувства радости:
…Но я рад, что еще ребенок
Глотнул воздушной волны.
(С. 402)
В другом раннем стихотворении — «Священные плывут и тают ночи…» — катарсический «выход» из того же «исконного» единства — противостояния жизни и смерти основывается на утверждении безусловной победы жизни: человек оказывается так тесно связан с существующим вечно миром, что, даже умерев физически, он продолжает жить, бессмертный в той любви, которую он оставил после себя в мире:
Так не умею думать я о смерти,
И все мне грезятся, как бы во сне,
Те женщины, которые бессмертье
Моей души доказывают мне.
(С. 404)
Война и тут лишь усиливает, концентрирует трагизм, изначально заложенный в существовании мира и человека в мире.
В дальнейшем развитии «военной» темы внимание поэта переносится непосредственно на личность, на «воина» и на те морально-этические проблемы, которые порождает столкновение человека и стихии-истории.
Здесь необходимо сказать о преодолении Гумилёвым в своей «военной» лирике «адамистической» концепции личности.
Важнейшим тезисом «адамизма» было утверждение истинности, неизменности «простых», «первобытных» начал человеческой натуры, сохранившихся от первобытного Адама до наших дней. «Простые начала» человеческой души противопоставлялись адамистами «сложным», свойственным «изломанной», «изогнувшейся» душе современного человека, который из-за порочной склонности «усложнять жизнь» загнал самого себя в тупик неразрешимых противоречий. Высвобождение «исконных», «первобытных», «истинных», по мнению «адамистов», начал в человеке и является насущной задачей, продиктованной самой эпохой, задачей, которую эстетическими средствами решает «новая школа» — акмеизм. Путь этот ведет к образованию новой — цельной и благородной — человеческой личности.31
Война, как можно уже догадаться, являлась в глазах Гумилёва своеобразным очистительным огнем, мгновенно разрушающим наносную кору «рефлексий и сомнений» (С. Городецкий) и обнажающим истинную, первобытно-девственную человеческую душу, с которой он «заново» войдет в «обновленный» мир. По мысли Гумилёва, в пограничной между жизнью и смертью ситуации,
…под пулями в рвах спокойных, —
(С. 235)
человек обретает все величие и радость своего существования, чувствует истинную ценность простых человеческих чувств: любви, ненависти, дружбы, скорби и т. п., которые предстают в своей первозданной ясности.
Становится понятным теперь, почему на смену «войне-грозе», обнажающей бытийный трагизм мира, на первый план выступает ослепительная «заря» — «солнце духа»:
Чувствую, что скоро осень будет,
Солнечные кончатся труды,
И от древа духа снимут люди
Золотые, зрелые плоды.
(С. 230)
…Все лучшее, что в нас
Таилось скупо и сурово,
Вся сила духа, доблесть рас,
Свои разрушило оковы…
(С. 251)
И мечтаю, чтобы сказали
О России, стране равнин:
— Вот страна прекраснейших женщин
И отважнейших мужчин!32
Близость «адамизма» учению Ницше о «сверхчеловеке» как качественно новой стадии в истории человечества очевидна. Не представляется целесообразным повторять в нашей работе многочисленные — и большей частью справедливые — претензии к ницшеанству вообще и к проявлению ницшеанства в творчестве Гумилёва в частности (хотя эта последняя тема еще далеко не полно освещена в Гумилёвоведении). Но нельзя не отметить, что само обращение к проблеме преобразования мира означало преодоление «стихийного» фатализма, идущего от отождествления социальных процессов с процессами природными, при котором война воспринималась как «данность», не имеющая сколь-нибудь существенных причин в человеческом обществе и не влияющая на него.
Кроме того, неправомерно сводить все многообразие идейного и эстетического содержания стихотворений военного цикла лишь к некоей идеологической схеме, в какой-то мере проявляющейся в них, и тем более несправедливо связывать идейные искания поэта с одной лишь ницшеанской «адамистической» проповедью. (Как то сделал, например, О. Цехновицер в своей работе «Литература и мировая война 1914–1918 гг.» М., 1938). Поэзия Гумилёва ни в коей мере не замыкается в одной лишь голой декларативности (и в этом, заметим лишний раз, ее отличие от «агиток»), но являет нам сложную, многогранную и многоцветную картину видения мира, новую эстетическую реальность, воссозданную художником зорким, правдивым и ярким.
Еще современников Гумилёва поражало его описание тех обликов, которые принимает смерть на поле боя:
Она везде — и в зареве пожара,
И в темноте, нежданна и близка,
То на коне венгерского гусара,
А то с ружьем тирольского стрелка.
(С. 403)
С. Городецкий писал, что этот отрывок «ярок, силен, поразителен, он — художественный синтез реальных впечатлений».33 Вспомним и знаменитую картину поля боя, поражающую необычным и удивительно точным метафорическим рядом:
Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
А «ура» вдали — как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
(С. 213)
В стихотворениях Гумилёва мы находим массу точно подмеченных деталей, делающих мир его военных стихов одновременно осязаемо-зримым, и — неповторимо лирическим:
Здесь священник в рясе дырявой
Умиленно поет псалом,
Здесь играют напев величавый
Над едва заметным холмом.
(С. 235)
В некоторых случаях поэтическое мастерство Гумилёва позволяет нам не только зримо представить, но и услышать гром «военной грозы», как в следующем блестящем звукоподражательном отрывке:
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих грозно бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.
(С. 221)
Можно утверждать, что в стихотворениях военного цикла проявились элементы реалистического метода изображения, свойственные Гумилёву-художнику еще в раннем творчестве.34
Не был ли конфликт Гумилёва-художника, стремившегося воссоздать мир во всей его противоречивой и подчас парадоксальной полноте, и Гумилёва-теоретика довольно схематичного и прямолинейного «адамизма» той причиной, которая побудила его пересмотреть свои взгляды на происходящее?35
То, что отношение поэта к войне изменилось, видно из простого сопоставления уже цитированного стихотворения «Солнце духа» и стихотворения «Год второй». Между ними совсем небольшой промежуток времени, и в том и в другом стихотворении понимание войны неизменно — это все та же стихия, гроза и одновременно — «заря». Нов отличие от радостного, светлого восхождения «Солнца Духа» — это «заря зловещая»:
И ты светись, заря зловещая,
Пугая и чаруя нас;
Ведь время, как сибилла вещая,
Нам все расскажет в должный час.
(С. 518)
Страх возникает оттого, что человек, попавший в горнило войны, «крылатый гений» которой «буйно издевается» над людской «мудростью», превращается не столько в «нового Адама», сколько в дикаря:
Иль зори будущие, ясные
Увидят мир таким, как встарь:
Огромные гвоздики красные
И на гвоздиках спит дикарь.
(С. 406)
Желанный прогресс обернулся регрессом, вместо ожидаемого «преображения» произошло «одичание». Наверняка, подобное изображение войны также было «синтезом реальных впечатлений».
Рабочий из одноименной баллады 1916г. — уже не человек собственно, он орудие провидения, у него нет собственной воли, его воля — слепая, нечеловеческая воля стихии. Он не вовлечен в военную бурю, но сам — часть этой бури; он так же бесстрастен, лишен эмоций, так же прост в своей нечеловеческой правоте, как и сама война. Два начала — стихийное и человеческое — здесь сливаются, вернее: человеческое подчиняется стихийному. Связь Рабочего, его упорной деятельности с исполнением не его воли, связь с провиденциальным началом открыто декларируется в финале баллады:
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и краткий век.
Это сделал в блузе светло-серой
Невысокий, старый человек.
(С. 260)
И этот «искомый» синтез, этот исход, который обещало встающее Солнце Духа, неприемлем для поэта, страшен, поскольку деятельность Рабочего лежит за пределами морали, за пределами логики, за пределами добра и зла — всего человеческого. Полное единство «стихийного» и «человеческого» невозможно, поскольку это означает смерть человечества. Освобожденный от моральной ответственности за судьбу каждого, переложивший эту ответственность на внешние силы стихии, человек утрачивает себя, превращается в бездушный автомат:
Мы будем делать, что нам велено!
Труба, реви, ружье, стреляй,
Граната, рой в земле расщелины,
Подготовляя новый рай.
(С. 518).
Тут люди и вещи причудливо перемешаны, вещи действуют независимо от воли людей, люди лишены воли, уподоблены вещам, повинующимся внешнему «велению».
Так в позднейших стихотворениях военного цикла происходил процесс переоценки ценностей, отход от прежних, адамистических убеждений и — одновременно — обретение новых, связанных с признанием безусловной и высшей ценности человеческой личности. Отсюда и возврат к исконным абсолютным моральным критериям добра и зла как к основе человеческой нравственности. Отсюда признание независимости нравственной оценки от внешних условий, в которые вовлечен человек.
С этих позиций Гумилёв подводит итог событиям войны в последнем стихотворении военного цикла — «Франции». Война здесь — уже прошлое, осмысливая которое нужно ответить на вопрос: «Как жить дальше?». Через все стихотворение проходит сопоставление Европы (Франции) и России — схожи ли их послевоенные судьбы? Нет. Былое единение России и ее «сестры» — Европы распалось:
Ты была ей дивною мечтою,
Солнцем стольких несравненных лет,
Но назвать тебя своей сестрою,
Вижу, вижу, было ей не след.
(С. 412)
России открыт высший «человеческий» смысл войны — противостояние добра и зла, она не нашла еще некоего «доброго», человеческого идеала, поэтому не желает смириться, не желает принять «Божий путь»:
…Мы лежим на гноище и плачем,
Не желая Божьего пути.
В каждом, словно саблей исполина,
Надвое душа рассечена.
В каждом дьявольская половина
Радуется, что она сильна.
(С. 412)
Трагическое противоречие тут в том, что, не желая слепо принимать «данный» Божий путь, пытаясь сознательно обрести в этом «пути» «добрый» смысл, Россия вступает на путь богоборчества. Величие этого выбора в полной мере осознается Гумилёвым, равно как и трагизм его:
Вот ты кличешь: «Где сестра Россия,
Где она, любимая всегда?»
Посмотри наверх: в созвездье Змия
Загорелась новая звезда.
(С. 412)
«Космическое», «звездное» величие России и в то же время — «созвездье Змия» обещает страшные испытания: змей — символ искушения, символ богоборчества и знания в библейской символике. Но, следуя Гумилёвской логике, только вступив на гибельный «дьявольский» путь борьбы со стихией, отстаивая человеческие ценности, вкусив от древа познания, можно остаться человеком. В этом плане Гумилёвское стихотворение предвосхитило волошинскую трактовку «пути России»:
…В нас нет
Достоинства простого гражданина,
Но каждый, кто перекипел в котле
Российской государственности, — рядом
С любым из европейцев — человек.36
* * *
В заключение попытаемся на основе всего сказанного охарактеризовать значение военного цикла в творчестве Гумилёва.
Для Гумилёва — поэтаи человека — военные годы были годами переломными, временем обретения новых идеалов, разрыва с прежней декадентской системой ценностей. Эти духовные искания в полной мере проявились в стихотворениях военного цикла, большую часть которых мы можем отнести к философской лирике. Отсюда ее сложное, неоднозначное, противоречивое идеологическое содержание, отсюда и отсутствие в военном цикле законченной мировоззренческой концепции. В этом смысле военный цикл имеет открытый финал — поставленные здесь проблемы получат окончательное разрешение в позднем творчестве Гумилёва 1918–1921 гг. Однако сам поиск путей к разрешению тревожащих поэта противоречий при всей сложности его имеет непреходящую эстетическую ценность. «Осмысляя неосмысленное, организуя неорганизованное или внутреннее противоречие, оно (искусство. — Ю. З.) совершает духовную работу, в которой нельзя не видеть подъемного, очищающего начала».37
В своих поисках гуманистического идеала Гумилёв шел к восстановлению связи с гуманистическим идеалом русской реалистической литературы XIX в., преодолевая романтическую декадентскую установку на какую-либо мотивацию ценности человека, к провозглашению абсолютной ценности человека и человеческой личности (человек «ценен потому что он человек — по определению»38).
Как органическая часть творчества Гумилёва военный цикл тесно связан, во-первых, со всеми составляющими наследие поэта произведениями и, во-вторых, с другими циклами, которые можно выделить в творчестве Гумилёва. «Африканские стихи», «итальянские стихи», любовная лирика и т. п. могут быть объединены в циклы стихотворений, которые создавались поэтом долгое время (иногда — на протяжении всей жизни, подобно «африканскому» циклу); некоторые из стихотворений входили в отдельные книги поэта, некоторые — печатались в других изданиях. (Так, из военного цикла 5 стихотворений — «Война», «Наступление», «Смерть», «Пятистопные ямбы», «Ода Д’Аннунцио» вошли в «Колчан», 3 — «Детство», «Рабочий», «На Северном море» — в «Костер», 5 — «Новорожденному», «Священные плывут и тают ночи…», «Сестре милосердия», «Ответ сестры милосердия», «Франции» — публиковались в периодической печати). Единство этих стихотворений обусловлено наличием общей для всех глобальной мировоззренческой проблемы, «закрепленностью» этой сверхпроблемы за определенной тематикой и общностью поэтических форм при эстетическом воплощении (метаобраз и его составляющие). Подобно связи между отдельными стихотворениями, организующей единство творчества Гумилёва, между его циклами также существует тесная — на всех уровнях — связь (например, близость в трактовке метаобраза «стихии» и «войны» в африканском и военном циклах и в их эстетическом воплощении в этих циклах).
Рождение и развитие такого цикла стихотворений мы пытались приблизительно нарисовать в этой статье.
Примечания:
[1] Тексты стихотворений Гумилёва приводятся по изданию: Гумилёв Н. С. Стихотворения и поэмы. Л., 1988. (Б-ка поэта. Большая сер.). С. 310. Далее ссылки на это здание в тексте с указанием в скобках страниц.
[2] Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой. Paris, 1980. Т. 1.
[3] В мире отечественной классики. М., 1987. Вып. 2. С. 467.
[4] Струве Г. П. Примечания // Гумилёв Н. Собр. соч.: В 4 т. Вашингтон, 1968. Т. 4. С. 625–626.
[5] Азадовский К. М., Тименчик Р. Д. К биографии Н. С. Гумилёва // Русская литература. 1988. № 2. С. 183.
[6] В мире отечественной классики. М., 1987. Вып. 2. С. 470–471.
[7] Там же.
[8] Гумилёв Н. Неизданное. Paris, 1980. С. 139.
[9] Там же. С. 142.
[10] Там же. С. 144.
[11] Там же. С. 145.
[12] В мире отечественной классики. С. 473–474.
[13] Тименчик Р. Д. Николай Гумилёв и Восток // Памир. 1987. № 3. С. 129.
[14] Тименчик Р. Д. Над седою, вспененной Двиной… Н. Гумилёв в Латвии // Даугава. 1986. № 8. С. 131.
[15] Большинство из этих стихотворений объединял в цикл сам Гумилёв. В его лондонских записных книжках сохранилась запись: «1) Война 2) Наступление 3) Смерть 4) Видение 5) Солнце духа 6) Рабочий 7) В Северном море 8) Трава 9) Пятистопные ямбы 10) Третий год 11) Ода д’Аннунцио 12) Рай» (Гумилёв Н. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 543).
[16] См.: Саянов В. К вопросу о судьбах акмеизма // На литературном посту. 1927. № 17–18; Волков А. А. Н. С. Гумилёв // История русской литературы. М.; Л., 1952. Т. X; Цехновицер О. Литература и мировая войнa 1914–1918 гг. М., 1938.
[17] Царские слова к русскому народу: Речь Государя Императора, Высочайший манифест об объявлении войны с Германией и Австро-Венгрией. Пг.,1914. С. 1.
[18] Там же.
[19] Там же.
[20] Янов-Витязь П. Н. Горе-завоеватель, или Немецкие свиньи в русском огороде: Стихи о Вильгельме и его шайке. М., 1914. С. 15.
[21] В неметчину! : (Сборник избранных стихотворений и песен на нынешнюю войну). М., 1914. С. 8.
[22] Силард Л. Русская литература конца XIX — начала XX века (1890–1917). Budapest, 1983. Т. 1.С. 610.
[23] Без подписи. [В.В.Ермилов] О поэзии войны // На лит. посту. 1927. № 10. С. 3.
[24] В мире отечественной классики. С. 471.
[25] Азадовский К. М., Тименчик Р. Д. К биографии Н. Гумилёва. С. 184.
[26] Там же.
[27] Неизданные письма Н. С. Гумилёва / Публ. Р. Д. Тименчика // Изв. АН СССР. Сер. литературы и языка. 1987. № 1. С. 74.
[28] См.: Дудин М. А. Охотник за песнями мужества // Гумилёв Н. Стихотворения и поэмы. Волгоград, 1988. С. 9–10.
[29] Без подписи [В. В. Ермилов]. О поэзии войны. С. 3.
[30] «…Не стал ли стих его трагическим?» — отмечал Б. Эйхенбаум, анализируя «военную лирику» «Колчана» (Эйхенбаум Б. Новые стихи Н. Гумилёва (Колчан. Пг., 1916) // Русская мысль. 1916. № 2. С. 17).
[31] «Как адамисты, мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению» (Гумилёв Н. Наследие символизма и акмеизм // Аполлон. 1913. № 1. С. 38). «Сняв наслоения тысячелетних культур, он (новый Адам. — Ю. З.), понял себя как „зверя, лишенного когтей и шерсти“» (Городецкий С. Некоторые течения в современной русской поэзии // Аполлон. 1913. №1. С. 48).
[32] Гумилёв Н. С. Стихотворения и поэмы. Тбилиси, 1988. С. 457.
[33] Тименчик Р. Д. Над седою, вспененной Двиной… С. 116.
[34] «Начиная с „Пути конквистадоров“ и кончая последними стихами, <…> я старался расширить мир моих образов и в то же время конкретизировать их, делая его таким образом все более и более похожим на действительность» (Гумилёв Н. Неизданное. С. 67).
[35] Увлечение идеями «преобразования человечества», тесно связанными с модными тогда философскими учениями, пережили в начале войны многие русские поэты. Вспомним для примера Блока или Брюсова. Таким образом, путь, пройденный Гумилёвым, вовсе не является исключением или свидетельством его агрессивных, «монархических настроений». Что же касается преодоления Гумилёвым во время войны «адамизма», то уместно вспомнить мнение Б. М. Эйхенбаума. Отмечая, что еще до войны поэт разочаровался в акмеизме, Б. М. Эйхенбаум заключает: «В творчестве Гумилёва совершается, по-видимому, перелом — ему открылись новые пути <…> Жизнь представляется ему как дремучий сон бытия (курсив автора. — Ю. З.) — это ли словарь акмеиста-конквистадора» (Эйхенбаум Б. Н. Гумилёв. «Колчан». С. 18–19).
[36] Волошин М. Россия // Юность. 1988. № 10. С. 79.
[37] Максимов Д. Е. О романе-поэме А. Белого «Петербург»: К вопросу о катарсисе // Максимов Д. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 256.
[38] Корман Б. О. Лирика и реализм. Иркутск, 1966. С. 15.