Как "заблудившийся трамвай" превратился в "трамвай-убийцу"

теги: стихи, Заблудившийся трамвай, анализ, исследования

Появление трамваев как нового транспортного средства на улицах российских городов в начале XX века сразу же нашло отражение в художественной литературе, положив начало трамвайной теме, и породило «миф о трамвае» (Тименчик Р. Д. К символике трамвая в русской поэзии// Учён. зап. ТГУ. Вып. 754. Тарту, 1987. С. 135-143).

Поэты «серебряного века» описывали трамвай как непременный атрибут современной цивилизации, несущий в себе анималистские, натурфилософские, астральные ассоциации: усталый и сонный, с мордой и глазами, обладающий душой и речью, похожий на передвижной зверинец, на комету или звезду, на дракона и жар-птицу, причастный к природным стихиям, уподобленный планете Земля и ведомый Вагоновожатым — Временем.

Трамвайная тема стала настолько популярной, что подверглась шутливому и ироническому обыгрыванию поэтами-сатириками; см., например, у Саши Чёрного: «Наш трамвай летел, как кот, / Напоённый жидкой лавой. / Голова рвалась вперёд, / Грудь назад, а ноги вправо» («Пуща-Водица», 1911).

Квинтэссенцией этих образных представлений явился «Заблудившийся трамвай» Николая Гумилёва (1920), который из петербургских улиц и переулков вырывается на просторы земного шара и Космоса, в «бездну времён». Он мчится как буря по кругосветному маршруту (Россия, Европа, Африка, Азия — Нева, Сена, Нил, Бейрут, Индия), преодолевая пространства наподобие гоголевской тройки: «летел трамвай», «в воздухе огненную дорожку он оставлял», «за мостом летит на меня», «мы проскочили», «мы прогремели по трём мостам», «звоны лютни», «дальние громы» — и «гремят мосты», «гремит и становится ветром разорванный в куски воздух», «летит мимо всё, что есть на земле», «чудный звон» колокольчика, «молния, сброшенная с неба .

Шёл я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай. (...)

Мчался он бурей тёмной, крылатой.
Он заблудился в бездне времён...
Остановите, вагоновожатый.
Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трём мостам.

А затем из земных пределов трамвай попадает в «зоологический сад планет» и снова возвращается в Петербург — к Медному всаднику и Исаакиевскому собору: «Всадника длань в железной перчатке / И два копыта его коня», «Верной твердынею православья/ Врезан Исакий в вышине...». И тогда же происходит путешествие во времени — биографическом и историческом: видится нищий старик, «что умер в Бейруте год назад», потом «дощатый забор» в переулке и дом в три окна, в котором когда-то жила Анна Ахматова; вспоминается невеста Машенька, ткавшая жениху ковёр, — возможно, намёк на рано умершую кузину поэта Машу Кузьмину-Караваеву, в которую он был влюблён. И вдруг автобиографическое время сменяется историческим, и мы переносимся в восемнадцатое столетие и вместе с героем отправляемся на аудиенцию к императрице.

Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шёл представляться императрице
И не увиделся вновь с тобой.

Этот эпизод, по мнению современного исследователя Ю. В. Зобнина («Заблудившийся трамвай» Н. С. Гумилёва: К проблеме дешифровки идейно-философского содержания текста// Русская литература. 1993. №4. С. 176-192), перекликается не столько с «Капитанской дочкой» Пушкина, сколько с биографией Державина, который вынужден был покинуть тяжело больную жену и явиться к Екатерине II. Автор статьи выявляет в гумилёвском стихотворении аллюзии, восходящие к «Божественной комедии» Данте: трамвайное странствие напоминает сначала сошествие в ад в сопровождении Вожатого (отсюда дважды повторенная просьба остановить вагон), а дальше благодаря встрече с Машенькой-Беатриче — через муки чистилища вознесение в рай: «Понял теперь я: наша свобода / Только оттуда бьющий свет...». Однако, на мой взгляд, ад у Гумилёва связан не с юношеским безбожием и не с горьким осуждением прежней жизни, как в пушкинском «Воспоминании» («И с отвращением читая жизнь мою...»), а с жуткой фантасмагорической картиной продажи мёртвых голов в зеленной лавке.

Вывеска... кровью налитые буквы
Гласят — зеленная, — знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мёртвые головы продают.

В красной рубашке, с лицом, как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

Побудительным толчком к созданию этой картины мог послужить мотив отрезания головы в трамвайном мифе (Р. Д. Тименчик), но скорее всего в ней отразилась атмосфера массовых убийств в годы гражданской войны, когда человеческая жизнь ценилась «дешевле пареной репы» (здесь — капусты и брюквы). К тому же в роли палача выступает не трамвай, как у В. Шершеневича, В. Ходасевича, позднее в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова, а лавочник, звероподобный и красномясый. Ящик с отрубленными головами заставляет припомнить груду черепов в «Апофеозе войны» В. Верещагина (1871). Гумилёвское апокалиптическое видение тем более поражает и ужасает нас, поскольку поэт как будто бы предрекает свою скорую насильственную смерть (через год — в августе 1921) и заранее заказывает панихиду: «Там отслужу молебен о здравьи / Машеньки и панихиду по мне».

Непосредственным откликом на гумилёвское стихотворение и на гибель поэта были стихи Владимира Набокова (В. Сирина) «Трамвай» и «Памяти Гумилёва» (1923). В первом трамвай летит через «неживую» ночь, «огнями ночь пробив», «спереди — горящее число», «стёкла — озарённые иконы», окружённый светом и полыхающей зарницей, а крылатые перезвоны и гром колёс сравниваются со взрывом песнопений. Во втором умерший Гумилёв беседует с Пушкиным «о летящем медном Петре и о диких ветрах африканских».

Рассматривая стихотворение Н. Гумилёва в контексте русской литературы начала века, Р. Д. Тименчик делает следующий вывод: «Вобрав в себя многие черты предшествующей культурно-бытовой феноменологии трамвая, «Заблудившийся трамвай» надолго определил восприятие этого объекта городского пейзажа в отечественной словесности» («К символике трамвая в русской поэзии». С. 141). И вряд ли случайно, что в романе Б. Пастернака «Доктор Живаго» внезапная смерть настигает Юрия Андреевича в конце августа и в неисправном трамвае?..

Довольно устойчивой оказалась традиция анимизации трамвая, которая в 20-е годы проявилась в детских стихах Осипа Мандельштама («Два трамвая» и «Сонный трамвай»), где трамваи то разговаривают друг с другом, с лошадьми и с вожатым, то «словно гуси поворачиваются»; один молодой и глупый трамвай-ротозей и горемыка ослеп на один глаз, а другой «завтракает вилкой на улицах больших».

Я сонный, красноглазый.
Как кролик молодой,
Я спать хочу, вожатый:
Веди меня домой.

Последующие поколения поэтов сравнивали трамваи и с животными, и с птицами, и с людьми: «И, выкатив свои глаза, / трамваи красные сторонятся, / как лошади — когда гроза» И «сходят с рельс. / И, словно жаворонки, / влетают в старые дворы» (Булат Окуджава. «Трамваи»), «трамваи — красные быки (...) Крупнорогатый скоп скота», «У них, быков (как убежать в луга?), сумели всё отнять» (Виктор Соснора. «Трамваи»), « — Вот это трамвай! / Словно окунь, ушедший с крючка: весь пятнистый, огнистый» (Белла Ахмадулина. «Ёлка в больничном коридоре»), «Трамваи расходятся, как всегда,/ Кланяясь стрелочникам дежурным» (Михаил Луконин. «Утро»), «Последний трамвай, / Отшумев проводами, / Ушёл, закачался / Вдали фонарём» (Вл. Соколов. «Бродя и гадая...»).

У Б. Окуджавы в «Телеграфе моей души» (1959) трамваи приобретают постоянный эпитет «красные»:

Лишь ползут из тишины,
сердце разрывая,
как извозчики войны,
красные трамваи.

А в стихотворении «Красные цветы» (1963) включаются в различные ассоциативные ряды:

О эти красные цветы!
Я от земли их отрываю.
Они как красные трамваи
среди полдневной суеты.

(Окуджава Булат. Стихотворения. М., 1984. С. 62, 128).

Если в детских стихах О. Мандельштама трамваи ведут себя по-детски, то у поэта-верлибриста Вячеслава Куприянова они взрослеют и обзаводятся потомством. О таком трамвае рассказывается в стихотворении «Трамвайное кольцо»: ради детей он возит взрослых по кольцу целыми днями, а ночью возвращается домой, привозя забытые в вагоне огрызок яблока и прочитанную газету.

И дети ему говорят:
когда мы станем большими,
мы станем ракетами
и улетим
на большое яблоко в небе,
пусть оно не станет огрызком.
Пусть тогда и о нас
напишут в свежих газетах.

(Куприянов Вячеслав. Жизнь идёт. М., 1982. С. 26).

Разве это не о нас с вами, забывших собственные мечты, и не о наших детях, жаждущих полноценной жизни?

Другая традиция «универсальной аллегоризации» трамвая (Р. Д. Тименчик) после H. Гумилёва обнаруживается прежде всего в поэзии О. Мандельштама. У него трамваи перестают быть только приметой повседневного городского быта, а становятся знаком «эпохи Москво-швея», когда торжествует хамство, царит советская коммуналка, и все живут в тесноте и в обиде: «Бестолковое, последнее Трамвайное тепло» (1925), «Я трамвайная вишенка страшной поры» (1931), «Ещё меня ругают за глаза / На языке трамвайных перебранок, / В которых нет ни смысла, ни аза: / «Такой-сякой!» (1931).

Мотив убийства в связи с трамвайной темой — с прямой ссылкой на Н. Гумилёва — подхватывает Иосиф Уткин в стихотворении «По дороге домой»(1929), в котором «рельсы бросаются под трамвай с настойчивостью самоубийц», «конвейер Тверской» ведёт «к побоищам площадей», и невозможно прорвать «чёртов мост». А когда проезжаешь возле Староваганьковского кладбища, то деревья «Русского сада» и крикливое «московское вороньё» приводят на память строки гумилёвского «Заблудившегося трамвая»:

Среди индустрии:
«Вороний грай»,
И «Машенька»,
И фасад.
И вот он —
Гремит гумилёвский трамвай
В Зоологический сад.

(Уткин Иосиф. Стихотворения и поэмы. М.-Л., 1966. С. 115).

Далее следует попытка поспорить с Н. Гумилёвым и противопоставить его экзотическим видениям и странствиям новые устремления эпохи индустриального строительства, «огня, и желчи, и мужества».

Но я не хочу
Экзотических стран.
Жирафов и чудных трав!
Эпоха права:
И подъёмный кран —
Огромный чугунный жираф.

Позднее с трамвайной темой свяжет трагический 1937 год Е. Винокуров («Трамвай», 1965), когда, по детским воспоминаниям, комнату, «будто бы истеричку, с утра колотило от трамваев, несущихся вскачь за окном», днём она сотрясалась «дрожью проходивших трамваев», а ночью в наступившей тишине все прислушивались к дверным звонкам.

Особенно близок по своей символике к гумилёвскому стихотворению «Вечный трамвай» Ю. Кузнецова (1966), в котором сопоставлены два образа, сменяющие друг друга. Первый — звездолёт, летящий в ледяном пространстве, с пассажирами, тоскующими по «утраченной земле» и создавшими в вечном корабле «иллюзию земного пребыванья».

Но ни один не пожелал признаться
В том, что за плёнкой опытной мечты
Зияет леденящее пространство.
Бессмысленная бездна пустоты.

Второй — «перенаселённый» трамвай, едущий «на земле душистой и зелёной» мимо заборов (у Н. Гумилёва, напомню, «дощатый забор»), крыш, прохожих, — впереди дальний свет, позади «метеоры замыкают след».

Выхватывает луч забор и крышу.
Прохожих в профиль. Но молчит народ.
И — по кольцу, и — по второму кругу.
Никто не сходит. Всех людей трясёт.

(Кузнецов Юрий. Стихи. М., 1978. С. 65).

И тот, и другой «транспорт» вмещают в себя земное и небесное начала, оба движутся по бесконечному кругу и обречены на вечность. Ю. Кузнецов отказывается от гумилёвской конкретности и индивидуальности: вместо «я», личных впечатлений и переживаний — всеобщность (мы, люди), вместо «бездны времён» — «бездна пустоты». И на земле, и в космосе «хитрое кружение», молчание и безысходность — без смысла и конца.

Иную вариацию на тему «Заблудившегося трамвая» даёт Александр Кушнер в стихотворении «Сон»: сначала его трамвай едет по знакомому городу — Ленинграду («Я ли свой не знаю город?»), потом куда-то сворачивает и начинает блуждать и кружить — мост, канал, сад, мост, канал. Поэту кажется, что это чья-то шутка или ловушка, он чувствует, как и гумилёвский герой, что ему не выбраться отсюда, а окружающий мир его страшит («Почему мне стало жутко...»).

Этот сад меня пугает,
Этот мост не так мелькает,
И вода не так бежит,
И трамвайный бег бесстрастный
Приобрёл уклон опасный,
И рука моя дрожит.

(Кушнер Александр. Письмо. Стихи. Л., 1974. С. 28).

Как у Н. Гумилёва, возникают космические мотивы: «Слева тучу обгоняю, / Справа в тень её вхожу», «Мы похожи на комету...». А вагоновожатый не просто безответен, но «слеп и глух». Как и Н. Гумилёв, А. Кушнер пользуется местоимениями «я» и «мы», и его стихотворение также начинается с действий лирического героя: «Я поднял ворот. / Сел в трамвай полупустой» и «Шёл я по улице незнакомой» (ср. с кушнеровским зачином-откликом: «Я ли свой не знаю город?») (...) Как я вскочил на его подножку, / Было загадкою для меня» (для А. Кушнера загадки объявятся позже, когда «всё смешалось», но по-прежнему в пределах города — «Где Фонтанка? Где Нева?», а не всего земного шара). В гумилёвском сюжете «мы» присутствуют лишь при перечислении географических координат всесветного путешествия — мы обогнули, мы проскочили, мы прогремели, бросил нам вслед; в кушнеровском же повествовании «я» заменяется «мы» во второй его половине и остаётся даже тогда, когда трамвай опустел и все пассажиры исчезли: «Вид у нас какой-то сирый. (...) Никого в трамвае нету». Коллективному персонажу предстоит встреча не с любимой женщиной, как у Н. Гумилёва, а со всеми, «кому мы были рады / В прежней жизни дорогой», и они мчатся с нами рядом, «плачут, машут нам рукой» — и отстают.

Им не видно за дождями,
Сколько встало между нами
Улиц, улочек и рек.
Так привозят в парк трамвайный
Не заснувшего случайно,
А уснувшего навек.

Дочитав стихотворение до конца, мы возвращаемся к его заглавию «Сон» и задумываемся: то ли ночное блуждание трамвая было сновидением, то ли эта трамвайная поездка символизирует человеческую жизнь — в духе гумилёвской «заблудившейся» души. Однако у Н. Гумилёва душа умирает и воскресает, страдает и любит: «И трудно дышать, и больно жить...», «Машенька, я никогда не думал, / Что можно так любить и грустить». А у Кушнера сон житейский оборачивается смертным сном, заканчивается трамвайный маршрут — завершается жизнь.

Опирается на гумилёвский источник и Олег Чухонцев («Бывшим маршрутом», 1973), и его трамвай летит, и гремит, и рождает воспоминания, но проходит по московским улицам, по неизменному, давно известному пути — мимо Зоопарка, Тишинского рынка, Ваганьковского кладбища (вероятно, тот же маршрут, что и у Иосифа Уткина): «и пыль, крутясь, вдогонку понеслась, / и ветер, ветер... И жалеть не надо!» Но, погружаясь в прошлое, вспоминая детство и отрочество, мать и отца, поэт не может не жалеть и не грустить: «Я оторвался от своих корней...» (явно есенинские нотки). Не стремится он остановить трамвай — «Скрипи, трамвай, греми в кольце железном!», хотя и завидует тем, кто способен сменить «осточертевшую колею».

Скрипи-греми! Счастлив, кому дано
из колеи осточертевшей выпасть
и время на ходу остановить!

(Чухонцев Олег. Из трёх тетрадей: Стихи. М., 1976. С. 112).

Трамвай О. Чухонцева — трамвай памяти, но последняя внезапно перестаёт ощущаться как своя: «и эта память мне уже чужая, / и я уже другой...», и всё же что-то мучит и тревожит.

Но что же, что
издалека томит, не отпускает,
а кружит, кружит? Что за дикий бег?
Куда летит трамвай, и жизнь, и время?

Не происходит ли в жизненной гонке разрыв с прошлым, утрата собственной личности: «Я мир искал, а потерял себя...». Такой итог противоположен гумилёвскому — обретение себя в любви. А «машина времени» возвращается в сегодняшний день, и герой слышит прозаическое обращение: Эй, гражданин, не мешкайте в дверях!», и элегический вздох о безвозвратно ушедшем и утраченном звучит в финале.

Проходит все, и только остаётся
неслышный шелест, только шум в ушах...

В машину времени, но не биографического, а исторического, превращается «Трамвай-убийца» (1987) Юнны Мориц, которая по-своему трансформирует гумилёвский мотив отрезанных голов. В «мучительной пантомиме», как в замедленной съёмке, движется «запущенный с горы» трамвай, давя и убивая бесчисленные жертвы — не людей, а «человечину». Речь идёт не о случайной катастрофе, а о системе расправы с инакомыслящими, ибо трамвай специально был обучен и нацелен на «запах мысли».

Передо мной трамвай. Трамвай-убийца,
суставчатый, запущенный с горы,
науськанный на запах мысли,
он гнался и давил, он из любой дыры
выслеживал, его колеса перегрызли
так много человечины...

(Мориц Юнна. В логове голоса: Книга стихотворений. М., 1990. С. 176).

Вынырнув из беспамятства и забвения, с которыми «жить блаженней», поэтесса понимает, какой ужас таится в нашей недавней истории, но не знает, кто преступник и кто должен понести наказание и возмездие, с кого спрос — «с трамвая! с рельсы ржавой? с дуги? руля? рубильника? с колёс, раскрученных великою державой?». Ответ найден, но не приносит облегчения.

Я назвала тебя... И что теперь?
За всех раздавленных —
научно углубиться в твои колесики, косящие на дверь?..
в колесики твои, трамвай-убийца,
по всем законам неподсудный зверь?

Трагически-неразрешимые вопросы надрывают сердце. Увы, чудовищный механизм массовых казней неподсуден...

Не менее трагичен амбивалентный образ «вагона» у Наума Коржавина («Вагон», 1989), вбирающий в себя свойства трамвая, поезда и автомобиля («грохот железный», «пар, и жар, и дым», «моторы перенапряжены», «гремя неутомимо») и ведущий своё происхождение от пушкинской «Телеги жизни», откуда взят эпиграф «А время гонит лошадей». То есть символом нашей жизни выступает движение на любом транспорте — от кареты до ракеты. И езда в них также обобщена: едет не индивидуальный пассажир, а все мы, входя и выходя не на остановках — на ходу и живя в вагоне всю жизнь.

И жили в нём, терпя беду, —
Всю жизнь... Всё ждали... Ждать устали...
И вот выходим на ходу,
Отпев — забыв, чего мы ждали.

(Коржавин Наум. Время дано: Стихи и поэмы. М., 1992. С. 171).

Если трамваи предшественников проносились на земле и в космосе, в «бездне времён» и «бездне пустоты», то коржавинский вагон не в силах вырваться «из пут земного притяженья» и времени, он летит в нашем присутствии, на наших глазах в одном направлении — вниз, в земную бездну. Поэт нагнетает понятия, обозначающие падение: вниз (2 раза), бездна (2 раза), под уклон, пропасть и, наконец, ад, подчёркивая, что мы осознаём этот путь лишь «на пороге вечной ночи».

Но путь был только под уклон.
И на пороге вечной ночи,
Отпав, мы видим — наш вагон
Не вверх ползёт, а вниз грохочет.

Кошмар не кончается нашей смертью: падение продолжается, а в вагоне находятся наши дети и внуки:

Вразнос, всё дальше, в пропасть, в ад.
Без нас. Но длятся наши муки...
Ведь наши дети в нём сидят
И жмутся к стёклам наши внуки.

Не правда ли, так и хочется крикнуть гумилёвские слова: «Остановите, вагоновожатый, / Остановите сейчас вагон»!.. Но некого звать, и никто не поможет...

Так эпоха накладывает отпечаток на трамвайную символику, и меняются лики трамваев: от «заблудившегося» в пространстве и во времени к «вечному», от трамвая из детства к «трамваю-убийце» и вагону, несущемуся в ад. Видоизменяются и аспекты трамвайной темы — интимно-личный, общественно-политический, философский; и жанровые ореолы: элегия, медитация, антиутопия; и тональность-от трагической (Борис Чичибабин. «Уходит в ночь мой траурный трамвай») до насмешливой, чуть ли не юмористической:

В трамвай, что несётся в бессмертье,
попасть нереально,поверьте.
Меж гениями — толкотня,
и места там нет для меня.

В трамвае, идущем в известность,
ругаются тоже и тесно.
Нацелился, было, вскочить...
Да, чёрт с ним, решил пропустить.

(Рязанов Эльдар. Внутренний монолог. М., 1988. С. 18).

Однако в современной поэзии трамваи всё чаще упоминаются и воспринимаются как бытовая деталь минувших и уходящих дней: «Время движется, и трамваи / в одиночестве под Москвой, / будто мамонты, вымирают» (Ярослав Смеляков), «А в Москве — допотопный трамвай, / Где прицепом старинная конка» (Давид Самойлов), «вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно, / но никто не сходит больше у стадиона» (Иосиф Бродский), «как осторожен ход трамваев тяжкий» (Вл. Соколов). И свои символические функции они зачастую передают другим

транспортным средствам — автобусам, поездам, электричкам («Электричка — символ, знак» Бориса Слуцкого, «На остановке автобусной» Вл. Соколова, «Деревянный вагон» Давида Самойлова, «Курьерский поезд» Глеба Горбовского, «Спрямлённые пути» Дмитрия Бобышева, «Последняя электричка» Андрея Вознесенского, «В предгорьях Альп-автобус, то бишь» Александра Межирова и др.). Значит ли это, что, уходя из жизни, трамваи покидают и поэзию?

Исчерпан ли «миф о трамвае»? Кто знает...